– Ну и спектакль, – сказал я Лёне в камере. – Конечно, этот болван писал показания по указке КГБ, но там даже не удосужились придумать что-нибудь разумное. В нормальном суде никто не стал бы разбирать такую ерунду, раз он признался, что является внештатным сотрудником милиции. По закону он в этом случае не имеет права давать показания. Но тут-то суду будет всё ясно. К тому же он утверждает, что говорил со мной наедине, без свидетелей. Поди, докажи, что я с ним, кроме как о мясе, которое он просил привезти из Москвы, ни о чем никогда не говорил.
– Тут тоже можно кое-что придумать, – сказал Лёня. – Спроси его на суде, почему это он решил сообщить об этом в КГБ на следующий день после твоего ареста, как это, по твоим словам, видно по дате его заявления. Почему не заявил об этом сразу, если уж считал, что об этом стоит заявить? Потом спроси его: «Как ты ко мне относишься?» Если судья не спохватится и не сделает отвод твоему вопросу, то Иткин наверняка попадется. Скажет, что относится хорошо – ведь он утверждал, что отношения у вас были хорошие, – тогда ты его спроси: «Как ты можешь относиться хорошо к человеку, который, по твоим понятиям, совершил преступление и на которого ты заявил в КГБ?» Скажет, что относится к тебе плохо, – спроси: «Зачем ты встречался со мной? Уж не по какому-либо заданию?» И еще спроси, как он попал на другой день после твоего ареста в КГБ? Нашли ли его, привезли ли его или он сам пришел? Откуда он знал, куда идти?
Ну, Лёня! Прямо фейерверк аргументов на абсолютно голом месте!
По тону допросов чувствовалось, что власти решили поскорее закончить дело. Под конец следователь распалился и кричал, что мои друзья устроили в Англии какую-то неприятность у советского посольства, и я впервые ощутил защиту перед властью беззакония. Объявили, что назавтра состоится суд. Но к суду я уже был подготовлен. Лёнины советы мне сильно помогли. Ни на один мой вопрос не могли разумно ответить ни телефонистка, ни Иткин. Телефонистке, впрочем, была неприятна её роль, она и не старалась искать объяснений. Вместо неё выступал судья, который рычал, как охранник, что вопросы не по делу. А вот Иткин вёл себя по-дурацки и просто отказался в конце концов отвечать на мои вопросы.
На суде статья «злостное хулиганство» была пере квалифицирована в «хулиганские действия» – то есть до года лагерей. Статья «разжигание национальной розни» не была применена вообще, но зато по антисоветской статье приговорили к трем годам строгого режима, что является нарушением уголовного кодекса: строгий режим дают только лицам неоднократно судимым, а меня привлекали к суду в первый раз. Итак, три года лагерей с уголовниками-рецидивистами.
Вспомнились мне крокодиловы слезы школьных учителей, рассказывавших, как царь помещал коммунистов в тюрьмы с уголовниками, чтобы сделать наказание более тяжким. «Нигде в мире, – утверждал учитель, – не применяли к политическим более жестоких мер. Только в России. Только к коммунистам. Только коммунисты. Только в России».
После суда заключённого сразу же переводят из следственной камеры в камеру осуждённых. Задерживаться в старой камере не дают ни минуты. Лёня успел помахать мне рукой – и дверь скрыла его от моих глаз навсегда. Что с ним стало впоследствии, мне неизвестно. Помнится, он улыбнулся ободряюще, дескать, три года – детский срок, не робей.
Так, с детским сроком и матрацем за спиной, я зашагал в сопровождении надзирателя в камеру осужденных. Все двери были настежь, но дверные проёмы забраны толстой решёткой, из-за которой меня внимательно разглядывали наглые, злобные рожи бритых оборванцев. Меня запихнули в одну из вонючих камер. Комната была около сорока квадратных метров, а находилось в ней человек пятьдесят. Они валялись в неопределенного цвета тряпье на трехъярусных нарах. Место мне нашлось на самом верху. Началась совсем иная жизнь. Судьба моя была уже решена. Стоило оглядеться.