«Как это может быть, – говорил он следователю, – что я по десять раз на день заходил к одному и тому же бухгалтеру оформлять кредиты, и он ни разу меня не узнал? Да ведь он бы сразу заявил в милицию. А сколько магазинов? И в каждом из них по нескольку раз в день я, судя по документам, оформлял кредиты, и никто не обратил внимания, что это один и тот же человек под разными фамилиями? Да вы в своем ли уме? Может ли такое быть?»

Но доказательства прибывали. На каком-то вокзале из камеры хранения сдали в милицию невостребованный чемодан. Там обнаружили деньги, и немалые, несколько паспортов на разные фамилии, с печатями, но без фотографий. А на одном из паспортов – лёнину фотографию и одну из фамилий, на которую были оформлены кредиты. И хотя даже на этот раз бухгалтер не опознал личность, Леня как-то раз, глядя вниз на окна камер, где находились приговоренные к смерти, сказал мне с улыбкой: «Скоро я буду смотреть на тебя оттуда».

– А как же ты мог так менять внешность? – спросил я как-то раз.

– А разве это был я? – спросил Леня. – Я ведь только рассказывал, в чем меня обвиняют.

Впрочем, он с охотой перечислил все способы наложения грима: и японские шарики, изменяющие форму носа, и резиновые шрамы, и мази, и парики. Он с удовольствием демонстрировал свою способность изменять голос – от детского до голоса пропившейся старухи.

Раз, во время прогулки по тюремному двору, он нашел какую-то букашку. «Смотри, – сказал он, – живая тварь».

Я вспомнил о мухе в кабинете следователя. Букашка ползла по ладони, по длинным пальцам Лёни – пальцам артиста и профессионального преступника. Потом расправила крылья и растворилась в голубой дали.

Следствие по моему делу заканчивалось. Я узнал многое о жизни в тюрьме. Я узнал, что по утрам время течет быстрее, чем днем, а вечером превращается в настоящую пытку; что в соседней камере тебя услышат, если ты будешь говорить в кружку, приставив ее к водосточной трубе; как передать другому махорку, когда выводят на прогулку в тюремный двор. И что неумолимой судьбе можно противопоставить безразличие к ней.

Закончились очные ставки. На одной из них действующим лицом был бортпроводник Иткин – еврей, внештатный сотрудник милиции, который даже не скрывал свою связь с органами и по тупости написал об этом в своих показаниях. Следователь не обратил на это внимания – ведь Иткин показания давал сначала в КГБ, а не в милиции. Очная ставка протекала примерно так.

– Говорил ли вам подследственный, что в Советском Союзе нет демократии? – спрашивал, не улыбаясь, следователь.

– Да-да, он говорил, что демократии нет, – соглашался Иткин.

– А где он это вам говорил?

– Он мне говорил это наедине.

– А говорил ли он вам, что в Израиле демократии больше, чем у нас, и все евреи должны ехать в Израиль?

– Да-да, говорил, – послушно отвечал Иткин.

Следователь, нахмуря брови, записывал важную информацию в протокол. Чтобы подчеркнуть значительность момента, он сделал небольшую паузу.

– Правду ли говорит гражданин Иткин? – обратился ко мне следователь, и лицо его сделалось участливым и добрым.

– Как вы можете записывать такую чушь? – спросил я.

– Значит, вы считаете, что это неправда? – на лице следователя появилось такое недоумение, как будто он обнаружил, что по пьянке обнял в темноте вместо родной мамы еврейского раввина. – Но зачем гражданину Иткину лгать? Он только что сказал, что никаких личных счетов у вас с ним нет и он к вам никакой вражды не испытывает. Да и вы признали, что у вас не было никаких ссор. Иткину нет смысла лгать. Вот видите! Мало того, что вы агитировали евреев выезжать в Израиль, вы и здесь себя нехорошо ведете. Не осознали. Честный человек тут рассказывает все, как было, а вы, вместо того чтобы добросовестно во всем признаться, изворачиваетесь, пытаетесь опорочить свидетеля. Стыдно!