– Любо! Как заправский агитатор, – съязвил Прокопий, задрожавшей рукой расстегивая воротник телогрейки. – Складно ты, дед, плетешь! Нажитое годами бросить на разграбление, а с голой задницей по белу свету скитаться?

– Тобе на аркане не тянут! – урезонил Тихон Маркяныч. – Таким, как ты, закон не писан.

– Нехай снимаются желающие, а наша хата с краю, – подал голос Михаил Наумцев. – Простаки перевелись!

С крыльца валко спустился дед Корней, протянул приятелю ладонь.

– Значится, встал с постели?

– Слава богу, вроде встал. Хвалиться дюже нечем.

– Оно и понятно… Что ж сороковины по Степану зажилил? По-христиански положено отмечать.

– Как же! Бабы пирожки пекли, сдобу. Соседям разносили…

– А чо ж ты, Маркяныч, про богачество скрываешь? – вдруг выкрикнул Прокопий, поощряемый смешками казаков. – Неспроста, стало быть, в агитаторы немецкие пошел.

– На самом деле разбогател? Али Митрич набрехал? – тонко разыгрывал дед Корней, с серьезной миной на лице. – Митрич расписывал тут, как тобе нарочный не только депеш, но и торбу денег привез! За Степана. От германцев, так сказать, подношению.

– Гутарил – сто тысячев! – вставил развеселившийся Василъ.

Тихон Маркяныч наконец сообразил, о чем так горласто спрашивают его, и, бледнея, сурово произнес:

– Бога на вас нет! Нагородить этакое… Ну, встрену я Гераську! Ишо энтого поганца бражкой угощал… Я вам от сердца сказал: присылал Павлуша атаманца упредить беду. А вам – и байдуже! Ну, глядите. Как бы не жалковали!

– Ты, дед Тишка, пыль в глаза не кидай. Не жадничай, – подступил вдруг Прокопий. – Ставь ведро самогона на помин сына! Это же мы Степана старостой поставили… Доверие оказали. Он не сплоховал! Пригодным оказался. Али зря перед немцами выдабривался? Угождал им и прислуживал? Славу ажник до Берлина обрел! Не забыли, значит, его камарады.

По толпе – сдавленный хохоток. Глумливые перешептывания. Тихон Маркяныч окинул взглядом казаков, – их лица странно потускнели, – и, припав на палочку, стал ртом хватать воздух, попытался что-то сказать. Но лишь шатнулся и по-стариковски отчаянно заплакал. Тогда, на похоронах и тризне, он не проронил ни слезинки. А в эту секунду, обожженный нелепой и оскорбительной сплетней, в самую душу уязвленный шутовской наругой хуторян, – отец атамана не скрыл незаживающей раны. Не вытирая мокрых щек, всхлипывал на виду у всех, – навек осиротевший и беззащитный.

Смущенный неловкой потехой, дед Корней забасил, оправдываясь, задирая виновника случившегося – Прокопия. А тот огрызнулся и с невозмутимым видом зашагал к дому. Михаил Наумцев тоже пытался успокоить Тихона Маркяныча. Но старик и сам пересилил боль в душе! Дернул по глазам шершавым рукавом винцерады, вымолвил:

– Эх вы, братцы… Я же шел к вам с добром… А вы – так… Пущай бы Прошка, – ни один человек о нем хорошего не скажет… А вы с ним спряглись… Я одно твердо знаю: не зазря Степа полег! Старался сын вам помочь…

Никого не слыша и не видя, невзначай обретя тот непримиримый блеск в глазах, который был присущ ему в былые годы, Тихон Маркяныч захлюпал по лужам домой. Он не обернулся, не разогнул спины, хотя сзади настойчиво окликали. На косогоре, отливающем наледью, он споткнулся и выпустил из костистой ладони посошок. Но поднимать, наклоняться не стал, – характер шагановский всем был известен…

Под вечер к Тихону Маркянычу завернул Шевякин с поручением фельдкоменданта обеспечить скорейший отъезд Шагановых. (Недаром порученец Павла спешил в Пронскую.) Несмотря на хворь хозяина, староста подробно обсудил с ним все, что касалось сборов. Пообещал фурманку, а к добротной повозке и выносливую пару лошадей. С горечью сообщил, что большинство казаков разбежалось. Так что немногие решатся отступать…