Дом, где находился госпиталь, стоял тихо, словно спал. Замаскированные окна напоминали прикрытые глаза. Одно лишь окно ординаторской было расшторено, и ветер качал открытую форточку.

Глеб взбежал по лестнице, влетел на этаж и заскользил мокрыми валенками к палате капитана.

«Здравия желаю, товарищ капитан, скажу ему, если он не спит!» – думал он весело. Хотелось приободрить командира, дать понять, что кругом смелые люди, что мы живем, мы – держимся. Перед дверью он остановился, оправил тулуп и шагнул в палату.

Койка Смирнова была пуста. Где это он? Неужели и встать смог? Глеб понесся в ординаторскую.

– Федоровна! Доброе утро! – прокричал он и осекся.

Старшая стояла на коленях в углу. Из-под откинутой тряпицы смотрели на Глеба лики святых: Богоматерь, Николай Чудотворец, святой Пантелеймон и еще кто-то, кого он не узнал. Федоровна обернулась, кивнула молча: что, мол?

– А где капитан?

– Умер под утро.

– Как?! Что это значит? – спросил он с вызовом и слишком громко для больничной тишины.

– Ну как люди умирают… Зато тихонько, во сне. Это часто бывает, что перед самым концом человеку лучше становится. Потому что внутри у человека много жизни, любви и не может он с ней уйти, до капли не растратив.

– Мне жалко его…

– Конечно, жалко, ведь ты добрый парень. Пойдем, я тебе дам кое-что.

В темной столовой Федоровна протянула Глебу сверток промасленной бумаги. Мальчик развернул и увидел внутри коричневые бочки двух ромовых баб.

– Мне? За что?

– За что, за что… За то же, за что и всем! Не должно быть у человека такого детства, как у тебя. Бери! Поешь хоть. – И сунула ему сверток за пазуху.

Темнело еще рано. В вязких сумерках шел по городу, высоко поднимая ноги в громадных валенках. Паренек был в белом овчинном тулупе. Он шел и заговаривал свой страх: все будет хорошо, все будет хорошо. Он боялся увидеть на месте своего дома пустой пропал. Хотя сегодня и не бомбили, но страх этот давно поселился где-то глубоко в груди, а воображение, подстегнутое смертью и голодом, рисовало жуткие картины. Самым страшным был последний поворот перед площадью. Его Глеб проходил медленно, вглядываясь в серый густой воздух… Дом был цел, и мальчик с облегчением выдохнул.

По лестнице привычно поднялся на этаж. Постучал в дверь и вдруг спиной почувствовал: на площадке кто-то есть. Какое-то шевеление. Должно быть, кошка или собака.

Оглянулся, присмотрелся, подошел. Маленькая черная сука вроде спаниеля лежала в углу, тихонько скулила. Возле нее ютились три щенка. Глеб провел ладонью по их спинкам. Холодные. Мертвые. Совсем крошечные.

– Эй, собака, пойдем! Не скули. – Он попытался ее приподнять.

Она мотала головой и тыкалась носом в щенячьи спины. Тогда Глеб вытащил сверток с ромовыми бабами, сунул собаке под нос. Та вяло понюхала и отвернулась.

Открылась дверь. Лестница осветилась от керосинки.

– Тетя Глафира! Щенки умерли, а она не отходит.

– Не хочет верить.

На глаза мальчика навернулись слезы. Уже сквозь них он спросил то ли у старой учительницы, то ли не обращаясь ни к кому конкретно:

– Это когда-нибудь кончится?

– Конечно, кончится. – Учительница осторожно взяла его за плечи. – Пойдем домой.

– А если нет? Если будет повторяться бесконечно? И все время будет война, и погибать будут солдаты, и женщины, и дети? И голод будет возвращаться?! – уже почти бился в истерике Глеб.

– Ну что ты, что ты, так не бывает. История не терпит повторений. Ведь если бы война не кончалась, то жизнь потеряла бы смысл, стала нестерпимо тяжелой, без просвета. И ради чего тогда жить человеку?.. Нет, Глеб Константинович, это у тебя просто игра воображения. Все имеет конец. Придут наши, прорвут блокаду, приедет отец – и все будут жить дальше…