В ординаторской было тихо. Пахло хлоркой. В кресле под фикусом дремала, запрокинув голову, Федоровна, старшая медсестра. Она несколько недель подряд не уходила с ночной, а покемарив там, в кресле, два-три часа, возвращалась к работе. На низкой кушетке возле батареи спала Полина, дочка хирурга Елизаровой, которую дома не с кем было оставить. Батареи были холодными, и Полина куталась в большое серое одеяло, во сне крепко вцепившись в него маленькими пальчиками.
Глеб говорил про себя, чтоб ничего не забыть: так, сейчас пойду проверять постели, менять судна, потом надо разнести градусники, вымыть пол в коридоре… Помогать в госпитале его пристроил отец, уезжая на фронт. Все лучше, чем шляться. И при деле, и под присмотром. Их квартира теперь пустовала, храня на пыльном паркете последние шаги мамы. Сестра Танька оставалась днем с соседкой – учительницей Глафирой Ивановной. У нее и ночевали.
Нехотя оторвав взгляд от летящих хлопьев снега, мальчик спрыгнул с подоконника и вышел в темный коридор. Здесь слышались стоны, всхлипы, какое-то копошение, тихие разговоры. Неосознанно протягивая время, он шел, ступая только на черные плитки кафеля. Из второй палаты вдруг показалась спина в белом халате, а следом – аккуратно причесанная голова фельдшера Марины.
Разглядев Глеба в полутьме, она громко прошептала:
– Иди, иди сюда! Смотри: у нас чудо!
В три прыжка он уже был у двери и теперь пытался разглядеть хоть что-то за спинами набившегося в тесную палату персонала. На койке сидел, опираясь на подушки, капитан Смирнов. На его землистом лице светилась смущенная улыбка. От стакана, стоявшего на тумбочке, шел густой белый пар. Рядом на блюдце лежала ромовая баба. Левой рукой капитан отщипывал от нее кусочки, правая – висела плетью.
Все так и застыли, переводя взгляд с ожившего капитана (который еще вчера был так плох, что приезжавший Вербицкий сказал – не выкарабкается) на ромовую бабу – сладкую, больше ладони, до влажности напитанную кондитерским спиртом. Она лоснилась и светилась в тонких скрюченных пальцах Смирнова, как кусочек жизни. И будто даже слышалось ее легкое дыхание сквозь поры теста. Глеб наблюдал за крупицами нежной белой мякоти, плывущими к серым губам, и думал, что они похожи на снег, клеклый весенний снег, падающий на асфальт. Он думал: где-то здесь, в голодном Ленинграде, собираются люди и пекут ромовые бабы для выздоравливающих солдат. Передают им свою силу…
– Глебка, иди-ка в шестую, – положила ему руку на плечо тихо подошедшая Федоровна. – Там постели менять пора: мочой на весь этаж несет.
– Федоровна, а капитан жить будет?
– Конечно, будет, он второй раз сегодня родился. До-о-олго, – протянула она, – долго жить будет.
Мальчик успокоился от этих слов и, улыбаясь сам себе, побежал выполнять задание.
– Выздоровеет – будет жить долго-долго, – приговаривал он под шарканье рваного ботинка о кафель.
Вечером Глеб рассказал про капитана Глафире Ивановне и сестренке.
– Сколько он крови потерял – целый таз большой! Плечо задето, дырка – о какая огромная! И уха нет, оторвало. Два, нет, три осколка в него попало. Столько времени в сознание не приходил, а тут на́ тебе – чай пьет.
Старая учительница охала, качая головой, а Танюшка таращила серые глаза, ничего не понимая. Она была худая-худая, Танюшка. От природы светлокожая, сейчас она была и вовсе прозрачная в тусклом свете керосинки, будто не живая девочка, а призрак или фарфоровая кукла. В свои четыре года она не разговаривала.
На следующий день Глеб проснулся до рассвета. Умылся, прыгнул в валенки и побежал в госпиталь. Снег идти перестал, но не растаял, и тротуары были покрыты слоем серой жижи. Пахло весной – холодно, свеже, терпко. Улицы пустовали. Редкие прохожие торопливо перебегали дорогу, будто черные кошки.