– Ну, ты, Стэн, человек, хоть и прибалт, – произнес кто-то.

Я обернулся.

– Да ты не обижайся, он завидует, – сказал мой сменщик по дежурству на вышке, – он сам домой хотел съездить, но промазал, не попал.

– Ладно, – согласился я, – на этот раз промолчу, но ведь могу и ответить.

Назавтра мне предстояло идти в караул, все начиналось сначала. Татьяне о своем отъезде я не говорил, сказал, что был на учениях в Еланске.

8

В конце концов усилия деда привели к тому, что я начал охранять огромных размеров военно-морской объект в Питере, на Охте. Там же, на Большеохтинском проспекте, находились и казармы. Вместе с таким же, как я, караульным и старшиной мы, следуя инструкциям, регулярно обходили сей объект по вычерченному суриком на цементе периметру. Использование оружия предусматривалось как средство пресечения несанкционированных попыток проникновения посторонних вглубь периметра или объекта.

Все это привело меня к размышлениям о природе границ и их охране. Мое воззрение состояло в том, что тюрьма, или торма, что по-татарски означает темница, определяется наличием границы, а воля есть свет вне этой темницы, безграничная обитель света и вообще весь свет. «Тюрьма и тьма, свет и воля» – так я это понимаю, такая вот связка. К ней я пришел, формулируя свою собственную жизненную философию, ибо философия, связанная с наукой, никак меня не интересовала, а философия какого-то религиозного извода или направления казалась мне всего лишь попыткой защиты и ухода от не устраивавшей нас реальности. Все это я понял еще в лагере, но не сразу, а постепенно; началось это как-то раз, когда, стоя на вышке, я разглядывал пасмурный заснеженный горизонт, а окончательно понял, когда застрелил пытавшегося бежать заключенного.

Иногда я думаю: кто знает, может быть, именно это происшествие и заставило меня считать себя русским. Казалось, что никакого особенного впечатления, надолго запавшего в душу, эпизод с побегом и смертью заключенного на меня не произвел, формула «тюрьма и тьма, воля и свет» представлялась мне гораздо более важной. Со временем стал я вспоминать о гибели заключенного как об эпизоде чьей-то чужой, но хорошо знакомой мне биографии. Размышлять об этом продолжал я и после армии и даже пережил сильное увлечение дзэн-буддизмом.

9

Естественно, я вступил в партию – не мог же я спорить с лагерным парткомом и своим начальством. И кроме того, когда я приехал в отпуск после того как стрелял в заключеного, отец сказал мне:

– Чем больше в партии будет таких людей, как ты, тем скорее она изменится, перерастет в нечто иное, и вот тогда все и начнет меняться. Это как с людьми: если бы никто не умирал, то не было бы и перемен. Так же и с составом этой партии: чем больше будет в ней людей порядочных, тем больше шансов на перемены.

Мой отец никогда не был членом партии и никогда не пытался вступить в нее.

– Меня, к счастью, от членства в партии ограждали разные обстоятельства: фамилия, анкета с матерью-еврейкой и тому подобное. Никто и никогда не предлагал мне всерьез подумать о вступлении, хотя я часто слышал: «Эх, был бы ты членом партии, все пошло бы быстрее» Но, честно говоря, меня в партию никогда не тянуло. Так что, наверное, что-то уже изменилось, – продолжал развивать свою мысль отец, – если человеку с твоей фамилией дают рекомендацию для вступления в этот «передовой отряд нашего общества», – процитировал он известный газетный штамп.

– Но это же не просто так, – сказал я в ответ, – это потому, что я человека застрелил.

– Не просто человека, а заключенного при попытке к бегству, и застрелил, выполняя приказ непосредственного начальника. Это армейская дисциплина, тут никуда не денешься, – ответил он, – ты принимал присягу и обязан ее выполнять. À la guerre comme à la guerre. На войне как на войне, Nicolas.