– А белку не хочется?
– Она улизнет.
– Я тоже могу улизнуть!
– От меня? Думаешь, я тебе позволю?
Год прошел с той осени, а Катя по-прежнему обмирала, увидев его, хотя они уже стали предельно близки. Собственное отношение к Илье казалось ей неправильным – не должно ведь перехватывать дыхание от взгляда на лицо человека, с которым ты спишь уже много месяцев… Неужели она никогда не привыкнет к его лицу, к его плечам? Не должно быть так…
Потому-то она так тщательно скрывала свою нездоровую привязанность и ни разу словами не ответила на его признание в любви, хотя сам Илья говорил об этом не раз.
Вот только сегодня попалась… Мучительную нежность к нему Катя прикрывала развязной грубостью, совсем не женской, пацанской, и ее саму порой подташнивало от этого. Но иначе было не сохранить дистанцию, на которой ей еще удавалось дышать… «Он же потеряет ко мне интерес, как только поймет, что я вся принадлежу ему – от макушки до пяток!»
Этот ужас преследовал Катю уже целый год, не давая спать, выматывая. Несколько раз за ночь она вскакивала, садилась в постели, тяжело дыша, прислушиваясь к тому, как сердце норовит взорваться. Потом долго засыпала, вся подергивалась от беспокойных снов и наутро с трудом могла разлепить глаза. И если кто из них двоих и был всерьез болен, то уж, конечно, не Илья.
Потому что здоровому человеку не может прийти в голову чудовищное: «Да лучше б он и вправду умер! И я освободилась бы…»
Сад еще только приходил в себя после дождя, березы по-девичьи нервно подрагивали, роняя капли, клены энергично стряхивали воду с покрасневших лиственных пятерней, и только туи и сосны сохраняли в хвоинках крошечные блестящие шарики. Прохор Михайлович неспешно переходил от одного дерева к другому, посмеиваясь про себя, что со стороны наверняка выглядит садоводом, конечно же, опытным – в его-то возрасте! На самом деле он не знал об уходе за растениями ровным счетом ничего. Садом занималась его жена, все было посажено и выращено ее руками много лет назад. Маленький Эдем, созданный женщиной…
Потому Прохор Михайлович и захоронил урну с ее прахом под особо любимой Наташей печальной елью с голубыми ветвями, точно впитавшими неброскую синеву их подмосковного неба. За неделю до этого он вышел на пенсию и после смерти жены чуть не задохнулся от избытка свободы, которая была совершенно ему не нужна. Он слонялся по гулкому дому, включал все приборы, которые могли издавать звуки, телевизор вообще работал до ночи, но все равно глох от тишины. Ему не удавалось сосредоточиться даже на книге, хотя, сколько себя помнил, всегда читал запоем… А новости вообще перестали его интересовать.
По телефону Русаков разговаривал только с сыном, тот звонил раз в неделю, по субботам, но не приезжал, потому что жена уговорила Андрея перебраться в Сочи.
– Мне тоже всегда хотелось жить у моря…
Прохор Михайлович не знал этого о собственном ребенке и теперь понимал, что не знает вообще ничего. Ведь любовь к морю или ее отсутствие многое говорят о человеке. Он сам познакомился с несколькими морями, но главным для него оставалось Балтийское, на берегу которого прошло его детство. Иногда Русаков думал, что жизнь именно поэтому и обошлась с ним так сурово, а если б он вырос где-нибудь в… Сочи? Все сложилось бы куда радостнее.
– Сдай мансарду каким-нибудь студентам, – посоветовал ему сын в очередную субботу. – Веселее будет! Только не загульным.
– А студенты бывают другими?
Андрей посопел в трубку:
– Разве я гулял?
– Ты нет, – признал Прохор Михайлович. И добавил, желая сделать сыну приятно: – Таких, как ты, больше нет.