Не стыдно ли украшать стены этого святого храма и забывать о своей собственной душе, украшением которой всегда служило исполнение Божьих заповедей?

Давно уже пора забыть разногласия и распри, говорил император. Пора, наконец, найти общий язык между конфессиями, ибо Христос никогда не разделял самого себя на армянского, греческого, немецкого, православного или католического, но всегда призывал нас к единству, без которого не может быть познана ни одна Божественная истина. Мир жаждет единства, говорил император, а следовательно – он жаждет единого Христа и единую христианскую Церковь, без чего мы не можем сделать ни одного верного шага. В противном случае – заключил Вильгельм, – нас ждут такие катастрофы, перед которыми Крымская война 1855 года покажется просто детской забавой.

Потом император размашисто перекрестился и поклонился Распятию, давая понять, что сказал все, что хотел.

Какое-то время в храме стояла тишина. Затем на императора обрушился шквал аплодисментов.

– Милый, – сказала Августа Виктория, беря его руку и поднося ее к груди. – Поверь мне, но эту речь будут изучать в школе и через сто лет.

Император довольно улыбался.

– Константинополь, Константинополь, – бормотал он, покидая храм Рождества и легко забираясь в седло.

– Константинополь, Константинополь, – бормотал он, глядя, как вечернее солнце опускается за город, который мог бы стать ключом всей ближневосточной политики под главенством германского императора.

Впрочем, ближе к вечернему чаепитию его пыл немного поиссяк. Идея объединённой религиозной Европы под началом Германской короны и с центром в Константинополе показалась ему вдруг донельзя наивной и смешной. Такой же наивной и смешной, как и идея создания теократического еврейского государства, которое могло бы обеспечить баланс сил в этом регионе и держать в напряжении, как Порту, так и непредсказуемую империю Николая.

«Еще один сумасшедший», – подумал император, глядя как гаснут в черном небе последние искры заката.

– Еще один сумасшедший, – пробормотал он, отгоняя от себя образ обходительного, обаятельного еврея, имя которого он уже позабыл.

А на вопрос императрицы Августы Виктории об этом еврее в европейской одежде, который приходил сегодня утром, ответил, сожалея о зря потраченном времени:

– Ничего. Пустяки. Еще один сумасшедший.

79. Второй въезд в Иерусалим

Император покинул Палестину, так и не позвав больше этого еврея, который говорил такие странные, такие соблазнительные вещи, что будь на месте Вильгельма тот из власть имущих, кто мог бы услышать и понять их, мировая история – кто знает? – пошла бы совсем другим, не таким печальным, не таким безнадежным и не таким кровавым путем, как тот, который она избрала.

Но император не позвал его. Он не позвал его ни на следующий день, ни через день, ни в день своего отъезда. И хотя Шломо Нахельман не подавал вида, но на сердце его скреблись кошки, а сам он вдруг почувствовал себя жалким, обманутым и обиженным, хотя с другой стороны, он, конечно, прекрасно понимал, что обижаться ему, кроме как на самого се6я, было совершенно не на кого.

Между тем, сны по-прежнему не оставляли его, но Голос, который приходил раньше в сновидениях, стал теперь редок. Впрочем, и наяву этот Голос приходил не чаще. Был он теперь отрывист, хрипл, иногда почти груб. Говорил, не утруждая себя последовательностью. Часто начинал говорить и вдруг прерывал себя, как будто боялся, что наговорил лишнего. Иногда стоило большего труда понять, что он имеет в виду.

Однажды этот голос – далекий и почти чужой – настиг его, продравшись сквозь неясный утренний сон, как продираются через шум радиопомех, чтобы сказать отрывистыми, хриплыми словами: «