– Что? – переспросил рабби, пытаясь понять сказанное. Впрочем, почти сразу же добавил: – Ну, конечно, Давид. Силоамская башня. Ну, конечно.

Силоамская башня, Мозес.

Гора битого кирпича, из-под которой еще доносятся чьи-то стоны. Пожалуй, ее следовало бы назвать Башней Невиновных, не принуждай нас это название немедленно перенести его на весь остальной мир, что, пожалуй, могло бы поставить нас тогда в весьма затруднительное положение.

– Боже мой, – сказал рабби Ицхак и засмеялся. – Боже мой, Давид. Как ты думаешь, что бы они сказали, если бы услышали, что их отец цитирует и обсуждает слова Этого Человека?

Этого Отщепенца, который бормотал что-то о Силоамской башне и близящемся кошмаре, пытаясь довести до сведенья окружающих, что в мире, который пылает жарким факелом, вряд ли будет уместно полагаться на какие-нибудь добрые дела или цепляться за свои добродетели.

Силоамская башня, Мозес.

Камень преткновения для любых теологических ухищрений.

Не требовалось, впрочем, большой фантазии, чтобы догадаться, что, в конце концов, каждый из нас представляет собой свою собственную Силоамскую башню, – печальный факт, перед лицом которого всякая теология становилась занятием, во всяком случае, довольно сомнительным.

– Знаешь, однажды, я все-таки попытался рассказать им про Йешуа-Эммануэля, но вдруг почувствовал, что они просто не хотят ничего слышать об этом. Сначала я подумал, что их ужаснул сам этот факт, к которому они ведь имели непосредственное и прямое отношение. – Он печально покачал головой. – Но потом оказалось, что гораздо больше их напугала возможность слухов и разного рода разговоров, которые могли бы плохо отразиться на их карьере и добром имени.

Они так и сказали, Мозес – на добром имени. Как будто Всемогущего заботило только наше доброе имя, – это фальшивое золото фальшивого человека, – которое ведь на самом деле было только следствием чего-то другого, неизмеримо более важного, – того, что только и делало еврея евреем, в обход всем тем признакам, которые прекрасно формировали внешнее пространство, но ничего не говорили о том, что творилось в пространстве сердца, – в том единственном пространстве, где можно было надеяться услышать шаги и голос Всемогущего.

Он выпятил нижнюю губу и надул щеки, изображая старшего сына. – Это чревато большими неприятностями, папа, – сказал он, подражая его голосу. – Вряд ли ты даже можешь себе это представить.

В это мгновенье Давид заметил, что глаза рабби вдруг потухли, словно налетевший порыв ветра мгновенно засыпал их песком. Впрочем, голос по-прежнему оставался бодрым и звонким.

– Если ты отказываешься от прошлого, – он поднял указательный палец к потолку, словно предупреждая, что собирается сказать нечто важное, – если ты отказываешься от прошлого, то это значит, что ты пытаешься отказаться от самого себя, а это так же невозможно, как самому вытащить себя за волосы из болота. Человек, – это ведь не часы с механической кукушкой, которые можно завести и быть уверенным, что они будут ходить и показывать правильное время. Человек – это бездна, из которой разворачивается его собственная судьба. Вот почему он не должен прятаться в раковину своей покойной и благоустроенной жизни. Ведь тогда он теряет связь со своей подлинной природой и становится похожим на того человека у Кьеркегора, который кричал, что он никого не просил вызывать его из небытия в эту жизнь, вместо того, чтобы понять, что бездна, из которой ты пришел и в которую уходишь, это и есть ты сам. Вот почему смешно было бы обвинять кого-то в том, что случилось с тобой. Ведь пока мы смотрим на Бездну, как на что-то чужое, пока мы устраиваемся на этой земле, занимаясь карьерой, деньгами, женщинами, известностью, – чем угодно, но только не собой, – мы будем знать о Бездне только то, что она страшит нас отчаяньем и пугает грядущей смертью, забывая, что следует уважать свою судьбу. Хотя бы потому, что она все же есть нечто большее, чем просто последовательность необоримых фактов нашей биографии.