«Мне кажется, это заложено в самом спасении, – негромко сказал между тем Авраам-Бер. – Бог спасает тебя, потому что это Ему легко, или потому, что Он считает это нужным, или потому – что Он любит тебя или по какой-нибудь другой причине, но при этом у тебя как будто остается некоторое неудобство, словно ты занял денег и не можешь их отдать. И хотя с тебя никто не требует возвращения долга, но сам ты помнишь о нем и словно чувствуешь, что никак не можешь согласиться с этим положением вещей, хотя ты всего лишь ничтожный человечишка, а Он – всемогущий Бог, установивший субботу и обещавший нам реки, текущие молоком и медом».

«То есть, ты хочешь сказать, что мне должно быть неуютно от того, что Спаситель спас меня, не спросивши моего согласия?»

«Я хочу сказать, – ответил Авраам, – что когда мы славим Небеса, на самом дне наших славословий плещется горечь от того, что мы ничего не в состоянии сделать для нашего Господа».

«Хорошо, – сказал митрополит – Я кажется, понимаю. Давайте теперь посмотрим, к чему мы, с Божьей помощью, теперь подошли».

Голос митрополита был слегка приглушен, как будто он опасался, что его услышит кто-нибудь еще.

«Мы подошли к тому, что отбросили прочь какое бы то ни было спасение», – Авраам-Бер немного помедлил, словно сам был обескуражен тем, что ему приходилось теперь произносить.

« И что же мы в результате имеем?»

«Ничего» – ответил Авраам-Бер.

«Ничего, – задумчиво повторил митрополит, наклонив голову и слегка прищурившись. – И в каком это таком смысле – ничего, позволю я себе спросить?»

Авраам-Бер ответил:

«В таком, ваше высокопреосвященство, что мы встречаемся здесь с человеком, который является ничем и не имеет в своем распоряжении ничего, на что бы он мог опереться и на что мог бы рассчитывать… С человеком, у которого нет ничего – ни родины, ни путей спасения, ни таинств, ни Священного Писания, ни Царствия Небесного, ни священной истории, ни самого спасения, – одним словом, у которого нет ничего, кроме него самого, который и есть то последнее, которое мы искали».

«Улов, кажется, невелик», – усмехнулся митрополит.

«Нет, нет, – возразил Авраам-Бер. – Это как раз то, что мы искали».

«Человека, который не может сказать про себя ничего, кроме того, что он никто?»

На лице митрополита, кажется, отразилось неподдельное недоумение.

«Как раз в этом-то все и дело, – Авраам-Бер явно нервничал. Шляпа его сбилась назад и грозила свалиться – Мы недаром убирали одно за другим все то, что не являлось последним для того, чтобы, наконец, найти это последнее».

«Зачем?»

«Чтобы понять нашу собственную природу», – негромко и серьезно ответил Авраам-Бер.

«Нашу собственную природу? – переспросил митрополит. – И какова же она, с вашего позволения, эта наша собственная природа?»

Секретарь позволил себе слегка улыбнуться.

Снисходительно и понимающе.

«Я скажу, – ответил быстро Авраам-Бер, словно боялся, что его перебьют. – В своей глубине человек находит себя, как Ничто, как Пустоту, о которой нельзя сказать ничего без того, чтобы не впасть в противоречие. Единственное, что мы можем сказать об этом, это то, что человек постигает свое подлинное существование именно тут, где он совершенно свободен от любых принуждений, и где ему уже не на что опереться, кроме как на самого себя».

Секретарю показалось, что молчание, которое последовало вслед за этими словами, никогда не закончится.

Наконец, митрополит сказал:

«Хорошо. Допустим. Но тогда возникает вопрос, как же мы в таком случае можем что-либо вообще знать об этом? Разве Ничто может быть чем-то положительным, – тем, о чем возможно хотя бы самое простое суждение? Разве о нем возможно что-либо знать?»