– Нет, просто сумасшедший и ничего больше, – повторил отец, словно желая ограничиться этим, не вызывающим сомнения диагнозом, отгородиться им от всего того, что ему предстояло теперь рассказать Ицхаку, который смотрел на него, кажется, уже с некоторым подозрением.
Просто сумасшедший, о котором зачем-то приходилось вспоминать теперь, спустя сто с чем-то лет после его смерти, – вот что, пожалуй, говорил этот настороженный взгляд, готовый уже поверить во что угодно.
Примерно через полгода после того, как Шломо Нахельман отправился в Палестину, его старый друг, Арья Зак бросил контору, где он работал счетоводом и акционером которой состоял, и последовал вслед за Шломо, да при этом не один, а вместе с его невестой, что, конечно, породило целую кучу сплетен, слухов и оскорбительных предположений, на которые, конечно, не стоило даже обращать внимания.
– Это была моя бабушка Рахель, – сказал отец. – Можешь представить теперь, что ей довелось испытать, бедняжке, – добавил он с горечью.
Казалось, он тянет время, как можно дольше не желая подступиться к главному, – тому, ради чего, собственно, он и затеял весь этот разговор.
– Что же он все-таки сделал? – спросил Ицхак. – Этот сумасшедший? В конце концов, уехать в Палестину – это ведь не преступление.
– Что он сделал, – сказал отец безо всякого выражения. – Да уж, наверное, ничего хорошего, Ицик.
Он снова назвал его Ициком, как когда-то в детстве, когда сорился с мамой и искал поддержки у старшего сына.
– Бедная бабушка, – вздохнул он, бесшумно ступая по ковру и опускаясь на стул у противоположной стены.
Последовавшее затем короткое молчание было подобно паузе между ослепительным светом молнии и стремительно приближающемся раскатом грома. Наконец, отец сделал над собой усилие и прошептал:
– Он объявил себя Машиахом, Ицик.
Конечно, это звучало, как чрезвычайно неудачная шутка.
Впрочем, светлые глаза из-под надвинутого котелка смотрели на Ицхака вызывающе спокойно, словно их хозяина уже не волновали ни его вполне буржуазный вид, ни его полные щеки, ни ухоженные усики и кокетливо выбивающийся шарф, потому что он уже догадывался о чем-то таком, что было скрыто от других и касалось только его одного, – что-то, что делало ненужным все прочее и избавляло от необходимости оправдываться и объяснять, тратить слова и подыскивать доказательства.
Машиахом, Мозес. Пожалуй, это было не совсем то же самое, как если бы он объявил себя Бисмарком или внебрачным сыном Франца-Иосифа, или даже самим Сатаном.
И хотя было совершенно очевидно, что такими вещами не шутят, но, тем не менее, будущий рабби Ицхак спросил:
– Не может быть. Ты уверен?
– Он объявил себя Машиахом, – почти сердито повторил отец, вытянув руку в сторону лежащей на столе фотографии. – Если не все обманывает, то это случилось в 1897 или 1898 году.
– В девяносто восьмом году, – машинально произнес Ицхак, пытаясь осмыслить услышанное.
– Надеюсь, теперь ты понимаешь, – сказал отец, вновь подымаясь со стула. Волнение мешало ему говорить. В первый и в последний раз Ицхак видел, как у него дрожали руки. Отчаянье, стоящее в его глазах, казалось, готово было затопить весь мир.
Конечно, это было и ужасно, и кроме того еще ужасно стыдно, но, кажется, все-таки не так ужасно, как, похоже, казалось отцу с его дрожащими руками и убитым голосом. В конце концов, подумал Ицхак, задумываясь, в конце концов, мало ли что случается с людьми на этой земле?
– Значит, – он попытался поскорее связать разорванные нити, – прадедушка Арья, это совсем не твой дед?.. Знаешь, к этому еще надо привыкнуть.