Но больше всего он любит мастерить с папой домик и ходить на реку строить плотину.


Федя костлявый и жилистый: жесткое цепкое тельце вертлявого мальчика; волосы короткие, щетинистые: мне не пропустить их нежно между пальцами, как раньше.


Федя часто борется с папой: папа «берет его в плен», сжимая крепко, а Федя вырывается и дубасит папу, как может, чтобы высвободиться.


Их возня мне не по силам. Я могу только наблюдать за игрой, нарезая для них овощи к обеду.


Я упиваюсь маленьким Мишей, и когда папа забирает его на детскую площадку, я испытываю облегчение: сейчас переделаю кучу дел, – и вместе с тем еле различимую, но очень острую тоску: еще пять лет, в лучшем случае, – и не будет у меня моего малыша. Будет папин мальчуган, сорванец-мальчишка, самое интересное для которого, что я смогу ему дать, – это остатки сырого сладкого теста на миске.


И я заранее отпускаю маленького Мишу, хотя велик соблазн: кормить грудью до двух лет, потакать всем его капризам, лишь бы был мой. Безраздельно и как можно дольше.


Все думают, родительская любовь – она прежде всего про жертвенность, про страх, про отдавание себя без остатка.


Нет.


Родительская любовь – это когда приходится делать больно (себе или ребенку), когда есть в том необходимость и больший смысл.

5.


Это было полгода назад, примерно под Рождество, когда мне показалось, что моей семьи больше нет.


Я осталась одна с маленьким ребёнком в только-только узнаваемом мной городе.


Моя семья уехала на родину на зимние каникулы, а мы с маленьким Мишей остались дома долечивать его бронхит.


Я провожала семью в аэропорт, глядя на них своими красными и опухшими от слез глазами, и уже строила план воссоединения через недельку: только бы успеть на праздники, – такое маленькое новогоднее чудо в духе рождественских ромкомов.


Вдруг, как и семнадцать лет назад, мне стал так важен этот дурацкий Новый год; до того важен, что прямо как в детстве у тебя все внутри сжимается от досады, когда не пустили гулять, а Ленка с восьмого этажа так задорно зовет тебя в окно.


У меня две недели одиночества: за две с половиной тысячи километров от семьи и по сути от все еще дома; а мне иногда кажется, что в покое меня так и не оставили. Бабушки не поделили внуков, Арина хочет к моим родителям, Федя рвется к Юркиной маме, их папе тиско вообще везде: он отвык жить с родителями. Все едут по разным местам, не могут наладить коммуникацию, звонят мне: «Разберись!» Рассуди нас, организуй график перемещений, придумай логистику.


Арине тринадцать лет, ее папе – тридцать пять, и у них нет ничего общего, кроме нашей семьи. Арина отчаянно борется за свою самость; ее же папа обладает ярко-выраженной самостью, практически непримиримой ни с какими другими.


Эти два человека находятся по разные стороны вообще всего: ни одной точки соприкосновения, ни в характере, ни в интересах, ни в умении чувствовать и видеть мир и жизнь; и судьбы их сплелись десять лет назад, когда Арина была маленькой дочкой его любимой женщины.


«Девочка с девочкой» – так он меня называл, и в первые месяцы после нашего знакомства, каждый раз вспоминая, что я мама, он, словно ошарашенный сам своим умилением, сжимал меня крепко и всякий раз говорил: «Ты маааамочка».


Когда родился Федя, Арине было семь лет, и они с папой проводили много времени вместе, пока я оставалась дома нянчиться с новорожденным: семилетку нужно хорошо выгуливать.


Ни у кого не возникало сомнений и вопросов, кто для Арины папа: ни у людей вокруг, ни у нее самой, ни у ее папы; а у меня не было сомнений, что так будет всегда.


Однажды я сказала ему: «Ты отец моих детей», и это была чистая правда. И попросила: «Обещай мне: что бы ни случилось, ты всегда останешься папой нашим детям».