Снова шелест.

На этот раз Улляна оборачиваться не стала – и услышала голос:

– Не мерзно одной тут сиживать?

Кто разговор завёл, Улляна не поняла: не то старуха, не то девица, не то старец, не то юноша. И не местный, иначе бы узнала: трудно не узнать, когда на всю деревню – человек тридцать.

– Мерзно, – честно призналась она.

– Но не уходишь, – утвердил незримый собеседник. – Сидишь тут одна на коряге, на реку глядишь и о кораблях думаешь?

Что отвечать пришелице, Улляна не знала – только кивнула.

– Говаривают, когда корягу из реки выносит, то ждать тяжёлого года.

– Чего говаривать, – отозвалась Улляна. – Год и так тяжёл. И этот, и предыдущий, и все те, что до него. Отчего ждать, что дальше будет лучше? Хуже ж только становится.

Послышался смешок, булькающий, будто кто-то каменный блинчик бросил в воду, и тот, трижды ударившись о гладь, потонул.

– Так и есть. – Улляна почему-то уверена была, что незнакомка кивнула. – Счастия ждать не стоит, не обманывайся. Но коряга – знак, что быть дурному совсем скоро.

– Вечно все говорят, что быть дурному. А куда хуже-то? И не кажется никому, что лучше вовсе никогда не становилось? – Улляна хмыкнула. – Так с чего бы вовсе всем этим гадателям, прорицателям и прочим менять предсказания, когда работает?

– Ни во что не веришь, да?

– Почему же? – Она пожала плечами, так и не поворачивая головы на пришелицу рядом, будто останавливало что, нашёптывая настойчиво: не надо. – В человека верю.

– И не обманывалась?

– В том и смысл веры в человека: когда знаешь, чего ждать, то не изумляешься.

Незнакомка издала странный звук, как когда, погрузившись с головой в озерцо с подругами, смеёшься, и пузыри, окутывая на мгновения твоё лицо, вьются вверх. Только вот нынче нет ни подруг, ни веселья; перед глазами снова встаёт лицо Таньки – её раздавила толпа, когда она вместе со всеми пыталась пробиться на пароход, шедший от Перми, окровавленной и сломанной; и делается так горько и больно, что хочется заплакать: щиплет глаза, и в груди встаёт болезненный ком, и носом вот-вот польются некрасивые сопли. Это только в литературе слёзы – нечто эстетичное и возвышенное; Улляна же по своему опыту знала, что рыдания – это опухшее к утру лицо, лопнувшие кровавыми сетями сосуды, мокрые алые щёки и густые сопли.

– Горько жить.

Улляна проглотила вязкую слюну, с трудом, прежде чем отозваться коротко и вяло:

– Угу.

– А хочешь, чтобы всё прекратилось? – кивнула на реку чужачка. – Чтобы ни войны, ни пароходов, ни мертвецов больше не было?

– Хочу, – шепнула Улляна.

Кто ж не хочет? Как можно хотеть, чтобы продолжалось?

В глазах пришелицы плескалась вода, сверкали тайными огнями болота, рычал водопад среди скал, бултыхались сверкучие рыбы чешуёй, и Улляна покорно шла за ней в Каму, и в лёгкие проникала сама река, и дышать было нечем – только водой; и отпевать её не стали, а бабушка не снимала траура до самой смерти.

Шёл к середине июнь 1919 года.

***

Корабли отходили к Левшино.

Улляна и не незнакомка боле, но не сестра, не та, какую назовёшь родной, новой семьёй, но всё ещё важная часть новой жизни – товарка, присматривались издалека. Не то чтобы их волновала политическая подоплёка событий; не то чтобы важно было то, что те люди, на берегу, потрошащие корабли, чтобы отправить их кусочки в Сибирь по приказу Колчака, – белые; не то чтобы бадь вужьи поддерживали красных и потому изыскали способ белым навредить – искать такой смысл в их действиях было бесполезно. Тех, кто бежал, они не трогали – только смотрели, как моряки с благородного «Александра» (Улляна шепнула беззвучно это имя, словно выступившее из далёкого прошлого) скрывались в ночи.