– Встала! – велела Стрелецкая. И Дашка как солдатик поднялась, перепугано хлопая глазами.
Стрелецкая смерила её взглядом с головы до ног.
– Ты – маленькая лживая сучка. Ты правда думала, что тебе твоя ложь сойдет с рук? Ты всерьез решила, что, оболгав моего сына, ты будешь просто жить, как раньше? – пронизывающий, ледяной взгляд пугал больше, чем слова. – Ты даже не представляешь себе, какой ад я устрою тебе и твоей семье. И мне абсолютно плевать, сколько тебе лет.
Дашка молчала, словно язык проглотила.
– Ты расскажешь всем, как оболгала его. Ясно? Расскажешь правду. Завтра же. Придешь в милицию и во всем признаешься. И только посмей не прийти.
Маргарита Сергеевна видела – эта придёт. Чему-чему, а видеть людей насквозь за годы своего директорства она научилась прекрасно.
Можно было ещё много чего высказать этой малолетней дряни, но сейчас главное было другое – чтобы девчонка повинилась. Чтобы эта кошмарная история с клеветой наконец уже закончилась. Чтобы её Ромка мог вздохнуть свободно.
Она села в машину, коротко бросив водителю:
– Домой.
22. 22
В пятницу мать забрала Ромку из больницы. Сначала он даже приободрился – больничная палата с храпящими, ворчащими, чавкающими мужиками осточертела ему до тошноты. Так что в банальной присказке «дома стены лечат» определенно был смысл. Но главная прелесть – это свобода.
Больница не тюрьма, конечно, но свободы там совсем никакой: туда не ходи, здесь не сиди, этого не делай.
А дома хорошо. Ну, если не считать, что кто-то под окнами на асфальте написал зеленой краской: «В квартире №17 живет педофил» и рядом белой: «Сдохни, мразь!». Но через пару дней коммунальщики всю площадку перед подъездом выкрасили в темно-бордовый цвет.
Рано утром (так распорядилась мать, чтобы при ней) к Ромке приходила медсестра сделать укол, а остальное время он просто валялся на диване, изнывая от тоски.
Теперь, когда тело поджило, стало совсем невмоготу. Огромная квартира тоже вдруг показалась Ромке тесной клеткой. Он бы, конечно, нашёл, чем заняться. Но ничего не хотелось. То есть хотелось только одного – увидеть Олю.
Скучал он отчаянно. Места себе не находил. И тревожился сильно – почему она перестала приходить к нему? Что с ней? Как она? Тревога эта хуже болезни его изводила.
Он бы сам сходил к Зарубиным, даже в таком виде. Уж дополз бы как-нибудь потихонечку. Ребра ещё болели, синяки на лице тоже не сошли, но главное – ноги целы.
Однако мать взяла с него слово, что из дома он не выйдет, по крайней мере в ближайшую неделю.
Если бы она ещё требовала, приказывала, давила… Но она просила, умоляла даже, едва не плача. И Ромка пообещал.
– Никуда, слышишь, Ром? Что бы ни случилось. Скоро я со всем разберусь, а пока… пока даже не открывай никому, если кто придёт. И чуть что – звони мне, – наставляла она перед тем, как уехать на комбинат. Точно как в детстве. Только тогда это было понятно и правильно, а сейчас – дикость какая-то.
– Как это – никому не открывать? А если Оля придет?
Мать посмотрела на него с сожалением.
– Не думаю, что твоя Оля придет.
– Почему? – Тревога тотчас сжала сердце.
Мать ответила уклончиво.
– Если бы она хотела прийти, то давно пришла бы. К тебе в больницу.
– Значит, просто не могла. Значит, что-то ей помешало тогда прийти, – горячась, возразил Ромка. Он даже не сомневался в этом. И раздражался оттого, что мать сразу видит в ней плохое.
– Конечно, – поджав губы, процедила мать.
Но в одном мать оказалась права – и за всю следующую неделю, что Ромка отлежал дома, Оля не появилась. Не позвонила. Вообще никак не дала о себе знать.
Как-то вечером мать за ужином вдруг сообщила: