Кредиторов! Он, как дар,
В диком приступе жеманства
Принимал свой гонорар.
<…>
Гнутым словом забавлялся,
Птичьим клювом улыбался,
Встречных с лёту брал в зажим,
Одиночества боялся
И стихи читал чужим.
<…>
Там в стихах пейзажей мало,
Только бестолочь вокзала
И театра кутерьма,
Только люди как попало,
Рынок, очередь, тюрьма.
(I, 198–199)

Создавая поэтический «некрополь», Тарковский выстраивает целую систему биографических и стихотворных аллюзий, позволяющих безошибочно угадать имя адресата. Как замечательно показал в статье о стихотворении «Поэт» А. Скворцов, текст Тарковского цитирует рифмы, строфику и даже фонику «Стихов о русской поэзии» Мандельштама и вообще представляет собой «реминисцентный конспект» его поздней поэтики[17]. А диптих «Могила поэта» «апеллирует» к центральной теме Заболоцкого – теме смерти и бессмертия, одновременно цитируя шекспировского «Гамлета» и «Стихи о неизвестном солдате» Мандельштама:

Не человек, а череп века,
Его чело, язык и медь.
Заката огненное веко
Не может в небе догореть.
(I, 97)

В ахматовском цикле – помимо указанной ономастической игры – «подсказывающую» роль играют петербургские топонимы («<…> По чёрному Невскому льду, ⁄ По снежной Балтийской пустыне <…>» (I, 313); «Домой, домой, домой, ⁄ Под сосны в Комарове <…>» (I, 313)) и реминисценции из раннего мандельштамовского посвящения Ахматовой (ср.: «Зловещий голос – горький хмель — ⁄ Души расковывает недра <…>» (1,93) и «<…> К твоим ногам прильнуть заставил ⁄ Сладчайший лавр, горчайший хмель» (I, 312)). А «горацианская» тема памятника, заявленная в первом стихотворении цикла, замыкает тарковский текст на ахматовский «Реквием». Ср.: «Я памятник тебе поставил ⁄ На самой слёзной из земель» (I, 312) – «И пусть с неподвижных и бронзовых век. ⁄ Как слёзы, струится подтаявший снег <…>».

Ахматовский поминальный цикл очевидно корреспондирует со стихами памяти Заболоцкого. Их сближает описание последнего приюта поэта, в котором используется один и тот же сакральный библейский символ:

Твоя могила в белой шапке,
Как царь, проходит мимо них (живых – Н. Р.),
Туда, к распахнутым воротам,
Где ты не прах, не человек,
И в облаках за поворотом
Восходит снежный твой ковчег.
«Могила поэта»
(I, 97)
Как для деревьев снег,
Так для земли не бремя
Открытый твой ковчег.
Плывущий перед всеми
В твой двадцать первый век,
Из времени во время.
«Памяти А.А. Ахматовой»
(1,313)

«Плывущий ковчег» – это спасительный Ноев ковчег среди бушующих волн всемирного потопа, но одновременно и Ковчег Завета, в котором хранились каменные скрижали с десятью заповедями, полученными Моисеем на горе Синай. «Восходящий ковчег» – бессмертное Слово Божье, повторённое в слове поэта, которое он, обращаясь к потомкам, отправляет в «плавание» «из времени во время». Как скажет Тарковский в другом стихотворении,

Мне моего бессмертия довольно,
Чтоб кровь моя из века в век текла.
(I, 243)

На фоне поэтики неизречённости сакрального имени, унаследованной Тарковским от Мандельштама и так очевидно проявившейся в рассмотренных мемориальных текстах, стихи памяти Цветаевой составляют разительное исключение. Имя «Марина» названо в трёх из шести стихотворений, входящих в цветаевский цикл (не считая прямого упоминания фамилии поэта в третьем стихотворении «Друзья, правдолюбцы, хозяева…»), а также в заключительном стихотворении цикла «Чистопольская тетрадь» («Зову – не отзывается, крепко спит Марина…»). Это можно объяснить несколькими обстоятельствами: во-первых, близкими личными отношениями двух поэтов; во-вторых, неизбывным чувством вины Тарковского перед Цветаевой, погибшей в «еловой, проклятой» Елабуге – совсем недалеко от Чистополя, где проживала эвакуированная из Москвы «колония» советских писателей (в том числе Тарковский вместе с матерью и со второй семьёй) и куда просилась на жительство Цветаева, готовая быть посудомойкой при писательской столовой… Здесь нелишне упомянуть о том, что именем Марина – за несколько лет до знакомства с Цветаевой и в её честь – Тарковский назвал свою дочь, которую он всю жизнь нежно любил.