И как только солдат затерялся в толпе, я со злостью содрал с бекеши свои земгусарские погоны.

В революции извозчичья лошадь сдала раньше человека. К нашему дому из некрашеного кирпича на Казанской улице я не подкатил, а приплелся на бывшем лихаче.

Отец лежал в кровати, вытянувшись в стрелку и подложив левую руку под затылок. Я сидел у него в ногах.

Сквозь тяжелые шторы уже просачивалось томленое молоко октябрьского рассвета.

Незаметно мы проговорили часов восемь.

– Да, Толя, – заключил он, – ты был очень похож на глупого майского жука, который, совершая свой перелет, ударяется о высокий забор и падает в траву замертво.

На кухне Настенька уже звенела ножами, вилками и медной посудой.

– Ты сегодня красиво говоришь, папа! – сказал я с улыбкой.

– Стараюсь!.. Дай-ка мне папиросу. Я подал и зажег спичку.

– Спасибо. Вообще, мой друг, советую тебе пореже ссориться с жизнью.

Он затянулся.

– Какой смысл из-за пустяков портить с ней отношения? И добавил, постучав ногтем о толстый мундштук, чтобы сбросить пепел:

– Ей что? Жизнь идет своим шагом по своей дорожке. А ты наверняка в какой-нибудь канаве очутишься с переломанными ребрами.

– Обязательно! И не раз, папа.

Эти слова мои оказались пророческими. Но кто же на этом свете слушается умных советов?

6

По новому стилю, еще не одолевшему старый, уже кончался ноябрь.

Они сидели за ломберным столом, поджидая четвертого партнера.

Можно было подумать, что в России ничего не изменилось, а уже изменилось все. Но люди и вещи по привычке еще находились на своих местах: высокие стеариновые свечи горели в бронзовых подсвечниках; две нераспечатанные колоды карт для винта и пачка красиво отточенных мелков лежали на зеленом сукне ломберного стола.

– А мне нравятся большевики! – сказал отец, вынимая из серебряного портсигара толстую папиросу.

– Вам, Борис Михайлович, всегда нравится то, что никому не нравится, – небрежно отозвался Роберт Георгиевич.

Марго (так называли Вермельшу близкие люди), нервно поиграв щеками, похожими на розовые мячики, добавила желчно:

– Борису Михайловичу даже «Облако в штанах» нравится… этого… как его… ну?

– Владимира Маяковского, – мягко подсказал отец.

– Что? – ужаснулся знаменитый присяжный поверенный. – Вам нравится этот бред сивой кобылы?

– Талантливая поэма.

– Та-лан-тли-вая?

Вашу мысль,
мечтающую на размягченном мозгу,
как выжиревший лакей на засаленной кушетке,
буду дразнить об окровавленный сердца лоскут;
досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий, —

с улыбкой прочитал отец по памяти, на которую не мог пожаловаться.

– Типичнейший большевик! Этот ваш… Ну, как его?

– Маяковский, Маргарита Васильевна, – подсказал отец с тою же улыбкой, без малейшего раздражения.

– Вся их нахальная психология тут. В каждом слове! В каждой букве!

И у Марго от возмущения даже заискрились ее открытые банки с ваксой.

– По всему видно, что ваш… – запнулась она, – …Маяковский тоже на каторге воспитывался.

А Роберт Георгиевич шикарно захохотал. Он был эффектёр, как говорили в XIX веке.

– Уф-ф!.. Насмешил, Борис Михайлович!.. Насмешил!.. У златоуста буйно росли волосы на руках, в ушах, в носу, словом, везде, где они не слишком были нужны, и упрямо не росли на голове, где было их законное место. Это еще увеличивало его лоб, и без того непомерный.

– И эта гнусь, родной мой, называется у вас поэзией?

– Такой уж у меня скверный вкус, Роберт Георгиевич, – как бы извиняясь отвечал отец.

– Не смею возражать, не смею возражать.

И златоуст, очень довольный своей репликой, нежно погладил лысину, желтую и блестящую, как паркет, только что натертый.

Огромные лбы принято считать чуть ли не признаком Сократовой мудрости. Экой вздор! В своей жизни я встречал ровно столько же высоколобых болванов, сколько и умников, в числе которых, надо сказать, довольно редко оказывались краснобаи.