В конце концов Цезарь эту трудность разрешает – обращаясь к тому же Луцию, он с гордостью говорит: «…Я радуюсь, что я человек, смертный, ошибающийся, но не робкий».

Тут, однако же, возникает вопрос. А не облегчил ли все-таки, по привычке, Уайлдер своему герою путь к моральной победе? Отчасти, по-видимому, облегчил. Цезарю ненавистна окружающая его «атмосфера обожествления», но в тексте нет и намека на то, что он мучается и своей долей ответственности за ее возникновение. В то же время горделивым словам Цезаря есть и оправдание – в романе показано, насколько подвержен герой тяжким раздумьям, сомнениям, колебаниям – эмоциям вполне человеческим, но не приличествующим диктатору. К тому же надо принять во внимание симфонический, если можно так выразиться, характер «Мартовских ид» – не сказанное Цезарем о самом себе восполняется тем, что о нем говорят окружающие: Цицерон, Катулл, Клодия, Корнелий Непот и другие. Так художественный образ – случай редчайший для Уайлдера – обретает многомерность.

Да, объемности, человеческой живости и непростоты как раз и не хватает Джону Эшли, Теофилу Норту – всем этим «положительно прекрасным людям». Потому, сохраняя значение высокого нравственного образца, они все же остаются на некотором расстоянии от жизненного опыта читателя. Впрочем, что значит «не хватает»? Такова была задача, творческая идея.

Литературное произведение – не просто текст, всегда равный самому себе. Оно существует в определенном общественном климате, и перемены в этой атмосфере нередко проявляют в нем скрытые до времени грани смысла, придают им особенную остроту.

Массовая культура влюблена в видимости и пользуется суррогатами: вместо индивидуальности – мода, вместо творческой сосредоточенности – сиюминутный отклик на злобу дня. Культура левая, или «контркультура», живет радикальным отрицанием всего и вся. Долой красоту, потому что это буржуазная красота, долой любовь, потому что общество превратило ее в обман, долой само понятие культуры, потому что это буржуазный предрассудок. В такой обстановке не донкихотством, не прекраснодушным пустословием, но живой потребностью звучат слова, которые Уайлдер повторял на протяжении всех пятидесяти лет своей писательской жизни:

«Не может быть творчества без надежды и веры».

«Свобода существует только как ответственность за то, что делаешь».

«Литература – код сердца…»

«Человек – один в мире, где не слышно никаких голосов, кроме его собственного, в мире, не благоприятствующем и не враждебном, а таком, каким человек его создал».

«Есть земля живых и земля мертвых, и мост между ними – любовь, единственный смысл, единственное спасение».


Н.А. Анастасьев

Мост короля Людовика Святого[1]

Часть первая

В полдень в пятницу 20 июля 1714 года рухнул самый красивый мост в Перу и сбросил в пропасть пятерых путников. Мост стоял на горной дороге между Лимой и Куско, и каждый день по нему проходили сотни людей. Инки сплели его из ивняка больше века назад, и его показывали всем приезжим. Это была просто лестница с тонкими перекладинами и перилами из сухой лозы, перекинутая через ущелье. Коней, кареты и носилки приходилось спускать вниз на сотни футов и переправлять через узкий поток на плотах, но люди – даже вице-король, даже архиепископ Лимы – предпочитали идти по знаменитому мосту короля Людовика Святого[2]. Сам Людовик Святой французский охранял его – своим именем и глиняной церковкой на дальней стороне. Мост казался одной из тех вещей, которые существуют вечно: нельзя было представить себе, что он обрушится. Услышав об этой катастрофе, перуанец осенял себя крестным знамением и мысленно прикидывал, давно ли он переходил по мосту и скоро ли собирался перейти опять. Люди бродили как завороженные, что-то бормоча, им мерещилось, будто они сами падают в пропасть.