– П. – на выход, – раздалось неподалеку. Я сняла наушники, в которых звучал Пятый фортепианный концерт Бетховена (для храбрости), и на негнущихся ногах последовала за высокой, худой сестрой.

– Так, все железное снять, левую руку заправить в трусы – и на топчан, – сказала она ледяным голосом, когда мы пришли.

«Какой топчан? А где мраморный стол?» – хотела спросить я и тут наконец огляделась.

Больше всего операционная напоминала небольшую недорогую закусочную. Из приемника гремела дешевая музыка, две медсестры мыли пол, кто-то, кажется, жевал бутерброд, а посреди комнаты стоял он – маленький, низенький, как у ветеринара, топчан, застеленный заляпанным зеленым брезентом. Но самое смешное, что окна в операционной были совершенно прозрачными, а за ними виднелся жилой дом. Так ведь любой вуайерист, вооружившись хорошим биноклем, спокойно может узнать, что у меня внутри находится, думала я, взбираясь на странный стол. Было холодно и пусто, и только радио надрывно зудело: «Дэнс-дэнс-дэнс, ты меня-я обнима-а-ала!»

«Введите же мне скорее наркоз!» – хотелось попросить мне. И тут как раз откуда-то, почти из воздуха, возникла анастезиологиня. Лица я ее не видела, но над маской сияли такой ангельской чистоты синие глаза с фиолетовой подводкой и хорошей тушью, что я отвлеклась даже от невыносимой музыки. «Ланком» или «Лореаль?», – размышляла я, следя за перевернутыми глазами-фиалками анастезиологини, вводящей мне раствор.

– А больно не будет? – решила я задать последний уместный вопрос.

– Не бу…

Тушь начала размазываться, а плафон – опускаться, вытесняя собой все остальное.

Во время операции мне снился долгий, муторный сон, в котором кто-то наваливал мне на грудь огромные каменные глыбы, а я пыталась их спихнуть.

Когда я очнулась, за окном было темно. Тело было чужое. На соседней кровати кто-то глухо стонал. Вдалеке горел тусклый ночник. Я ощупала руки – на месте, ноги тоже, протянула руку к голове и тихо вскрикнула – на шее болталась какая-то гиря.

– Очнулась, – наклонился ко мне давешний хмурый юноша. – Это груша для стекания сукровицы, – ответил он на мой мысленный вопрос. – Давай утку принесу, – предложил он дружелюбно.

– А в утке яйцо, а в яйце игла, – пробормотала я. Груши, утки! Мысли путались, свет дрожал.

– Вот так, обнимай за шею, – сказал он, приподнимая меня.

Ничего себе, ситуация, подумала я, может, ему еще и ноги туда закинуть?

Он ловко подставил утку. Я почувствовала себя слегка некомфортно.

– М-м, а можно мне медсестру? – спросила я краснея. Он без разговоров вышел.

Когда они удалились, я стала постепенно привыкать к реанимации – ее звукам, цветам и запахам. Остро пахло спиртом и кровью, свет был совсем рембрандтовский: густой-густой полумрак с огонечком над стулом сестры вдалеке. В другом отсеке стонала женщина, ей удалили опухоль мозга, и она еще не пришла в себя. Единственным знакомым звуком из моей старой жизни был проехавший трамвай за окном. Тот самый звук, который издалека приближается, нарастает, а потом, позвякивая, уплывает дугой, растворяясь эхом вдалеке.

Ага, трамвай! Первый, обрадовалась я, значит, скоро утро, наверное, сейчас пять или шесть. Не в силах спать, я начала думать обо всем сразу. Сначала я прочитала про себя все стихи, которые помнила наизусть, а помнила я их очень много. Потом пыталась вспомнить, как будет по-английски и французски «птицы небесные». Потом начала перебирать всю свою жизнь назад и вперед. Вдруг подумала, как же это так получилось, что я оказалась здесь, и почему? Почему так долго длится и никак не закончится ночь?