Я долго лежала на снегу, неловко подвернув ноги в лыжах и уставившись в яркое, очистившиеся от туч, небо. В душе пели весенние птицы и звончатые гусли. Сухой солнечный жар, обметавший ладони, протаивал глубокий снег до самой земли. Почуяв подмокающий кожушок, заставила себя подняться с просевшего подо мной сугроба. Подобрала шапку и рукавицы, отряхнула штаны… Просека напоминала парную. Сквозь белую дымку сияло высокое солнце припозднившегося травня. Оно запускало видимые в тёплом тумане лучи, ощупывая ими чёрно-бурые проталины, оставленные копытами чудесного коня, раздвигало их вширь… Это просыпался и сладко потягивался Варуна – весеннее солнце – ярое, неистовое, долгожданное.

– Варуно! – закричала я в высокое небо, приплясывая на месте от избытка чувств. – Приходи, посмотри, испекли тебе блины – сладкие, румяные, овсянЫе, пряные! Гой, Варуно, ладушко! Посей в землю зёрнышко, чтобы уродился хлебушко, чтобы прибавлялось стадушко, чтобы зачинались чадушки! Гой, Варуно, батюшко! Горобцы чирикают, Весну-Сурожь кликают – кликают-закликАют, гикают-окликАют: ой, посвети-ка ты для пташек, солнышко, ой, на холодную-та водицу; отопри-открой замкнуту накрепко безотрадную темницу – запусти по снегу, жаркое, ярко-рыжу кобылицу!..

Я свернула с просеки – на лыжах здесь уже не пройдёшь – и вновь встала на заячьи тропки. Неслась между соснами счастливая, переполненная солнцем. Внутри словно играло, бродило, пенилось хмельное крепкое пиво, щекотало пузырьками живот, грудь, пальцы… Я горланила во весь голос величальные Варуне и матери его государыне Сурожи. Они пересмеивались тихо, переливчато в высоких кронах оживающего леса и нежно целовали меня, глупыху несуразную, в конопатые щёки…


Знакомая истопка вынырнула из-за деревьев внезапно – так скоро я до неё ещё ни разу не добегала – замаячила болотистая прогалина посередь леса. Истаивая, она тоже парила, облизывая кособокий домишко на невысоких свайках. На ходу скидывая лыжи, я ввалилась в скрипнувшую дверь.

– Бабушка! – позвала дрожащим от возбуждения голосом.

В истопке мирно потрескивал очаг, потягиваясь белым дымом к дымогону. Грубо сколоченный стол прятался под неряшливыми завалами горшков, крынок, травяных веников, венчаясь сладко спящей пятнистой кошкой Хытрей, лениво приоткрывшей глаз мне навстречу… Дверь снова скрипнула за моей спиной, впуская укутанную в плат хозяйку с ведром воды.

– Ох и шабутная ты, девка, – забурчала она, раскутываясь. – Носишься как в зад ужаленная, по сторонам не глядя, меня чуть вихрем с кручи не снесло… Гонится за тобой что ли кто? Ни поклона, ни здравия…

Взглянув строго на моё лицо, прицокнула удивлённо:

– Эк Варуна тебя разукрасил-то! Когда только успел? С ним что ли в лесу миловалась, краля?

– Почём ведаешь..? – опешила я и спохватилась: – Поздорову тебе, бабушка Вежица! Всё ли ладно в твоём дому?


* * *


Войско сулемское обычно торопилось вернуться домой до Прощаниц, пока зима не ушла из поймы, пока пути-дороги были ещё проходимы. Но, видно, удача воинская, удача походная судила в этот раз иначе. Время шло, дозорники, посылаемые встреч войску Межамиром, поставленным этой зимой над городской ратью, возвращались ни с чем. Мрачнела княгиня. Над Болонью повисло тягостное беспокойство. И то сказать – почти от каждого рода в дружине князя свой родович: сын, муж, отец, брат… Поэтому прилетевший спустя половину луны от ожидаемого срока прибытия князя вестовой голубь был воспринят не иначе посланником доброй Сурожи.

Подняв очи от крошечного свитка бересты с вычерченными букашками рун, мать объявила нам, а после распорядилась сообщить и всему селищу, что беды не случилось. Князя задержало дело нарочитое. Со дня на день прибудет он сам со дружиною, овеянной пылью походов и славой геройских сражений.