– Белава, сгинь! Сказала ж!..
… Из ворот мы вышли вместе. Подружка неловко семенила на лыжах рядом, оскальзываясь и ругаясь на каждом шагу. Вот же прилипала!
Гвидель равнодушно проводил нас взглядом и снова забулькал выморозкой.
– Ох, и лыжа у тебя скрипучая, Рысенька, – бормотала Белава. – Ажно зубы заломило.
Я сердито скользила к главным воротам селища, не обращая внимания на едва поспевающую за мной, пыхтящую позади Белаву. Она и в лес-то вырядилась будто на праздник закликания весны. И что с ней делать? Уж точно не к море вести. Потерять что ли по дороге дурищу эту?
Перешлёп конских копыт по раскисшей дороге отвлёк меня от коварных планов. Нас нагонял дозор, задержавшийся по какой-то причине с выездом.
– А что, красавицы, – окликнул нас Миро, придерживая коня, – может, прокатитесь с нами верхом, чтоб не бить да не мочить белых ножек?
– А эт у кого как! – подхватил языкатый Лиходей, задирая свою ногу в крепком сапоге грубой непромокаемой кожи. – У Белавы, мабуть, и белые, а у Рыси, должно, – бурые. Открой тайну, светлая княжна, – он свесился надо мной из седла. – Конопушки твои доколь долезли? Али, можа, всё обличью досталось?
Я размахнулась палкой, зарядив ему по хребту. Кметь тут же застонал, заохал, закатывая глаза и хватаясь за бока, изображая смертельно раненого. Дозор грянул хохотом. Белава весело смеялась, запрокидывая голову и обнажая жемчужные зубки. Лиходей, оправившись от «ранения», подхватил смеющуюся красавицу, растерявшую в полёте лыжи, в своё седло, приложился губами к румяной щеке, облизнулся показушно, словно мёда отведал.
– Кто смел, тот и съел. Не обессудьте, други! – кметь ударил коня пятками и рванул за ворота, разбрызгивая из-под копыт мокрые ошмётки снега.
– Не сердись на дурня, княжна, – обронил Миро и помахал мне рукой.
Конники скрылись за тыном, неожиданным образом разрешив затыку с Белавой. Мне бы радоваться… Но было тошно и горько. И просились на глаза привычные слёзы обиды. Да ни за что не зареву! Не дождётесь, устыри болотные!
– Рыська! – заголосил внезапно Гвидель через всю улицу. – Или не чуешь, навкин выкормыш? Не будет тебе ловитвы ныне – скрипом своим всё зверьё распугаешь!..
А чтоб вас всех!..
* * *
Лес встретил меня тишиной и по-зимнему глубоким, лишь слегка просевшим снегом. Он приласкал меня, утешил, осушил слёзы, развеял тягостные мысли. Я обняла свою сосенку, прижалась мокрой щекой к рыжей сыпучей коре: «Поздорову тебе, сестрица ласковая. Не обижает ли тебя кто? Смотрит ли за тобой лесной дед? Улыбаются ли тебе летеницы?» Сосенка не ответила. Она крепко спала глубоким зимним сном и слышать меня не слышала…
Дедушка говорил, что наш лес – суть язык Морана, далеко заброшенный им к северу, просунутый им в теснину между болотистой поймой и невидимым отсюда Багряногорьем. Его, конечно, слушали с почтением, но потом недоверчиво хмыкали: всем же известно – границы Морана заканчивались далеко до Суломани, отродясь не было на нашей земле его суровой благодати. А я деду верила. Я привыкла ему верить. Поэтому ничуть не удивилась, встретив три лета назад в лесу мору. И не забоялась. А чего её бояться?..
Свернув с заячьей стёжки на широкую просеку, я подняла взгляд горе, навстречу нежданно выглянувшему солнышку и… застыла с открытым ртом посередь дороги.
Брызжа тысячами солнц, отражённых вьющейся по ветру гривой и ярко-гнедой шкурой, встреч мне летел золотой конь. Тонкими ногами он едва касался искристого снега. Но тот шипел, вскипая, вскидываясь дымным паром, застилал просеку белым туманом позади божественного летуна.
Я раскинула руки, подавшись вперёд, и, стараясь не зажмуриваться, приняла столкновение с солнечным жаром и мощным порывом ударившего сквозь меня, сбившего с ног пьяного летнего ветра. Конь же летел дальше, высоко вскидывая ноги, прекрасный и неудержимый как свет.