Вот я в лес захожу, где когда-то кукушки

говорили со мной на моём акварельном,

на льняном языке! Кружева и коклюшки

были поводом плача и поводом песни.

Я слова, словно сети, над миром вздымала.

А сентябрьская птица – безкрыла, безвестна!

Полуптица она, полугриб – мох и плесень.

Все листы изжевала, и всё-то ей мало!

Хоть не в сердце, так в пятку – пята Ахиллеса!

Так цепляется старое, ветошь каркасов.

Ах, Алёшенька, братец ты наш, Карамазов!

Ах, Алёнушка, будет ли пьеса?

В самом чреве пореза – иди и повесься!

В этом мёртвом, сентябрьском узле,

хотя, впрочем,

вот он – Кесарь!

Твои сбитые шапки времён Черубины.

Твои смятые шторки, где вырваны небы,

твои блёклые звёздочки те, что без ночи,

у сентябрьской пичуги оторвано имя,

каково ей носить вместо пёрышек – склепы?

Брошу крошек ей горсть: греча, жмых да пшеница,

кину семечек сладких, кедровых орешек,

будешь клювом долбиться сентябрьская птица,

будет крик твой в ночи неутешен!

Мы ещё не сказали последнее слово:

я, Алёша, Алёнушка, сам Достоевский.

Я однажды видала охотничий норов,

я однажды видала курок в перелеске.

Я однажды варила куриное мясо:

«Карамазов Алёшенька, кушать извольте!»

Я – в колени бы голову, о как мне классно!

Я бы – грудью о землю! А он улыбался!

Но мы в разных веках, как отвары, декокте,

даже в книгах мы разных! И в сказах! Но снится

нам в рассветном апреле сентябрьская птица!

И сентябрьская ложь, словно клён в оперенье.

Не противиться злу – это сопротивленье!

Это сонесогласье. И сонеприятье!

…Клин по небу! Смотри! Возвращаются братья!

О, апрельские птицы, стелите постели,

стройте новые гнёзда свои, Карфагены!

Собираёте травинки, иголочки ели.

О, как солнечно нынче! О, как нам нетленно!


***

А Спаситель сегодня сошёл прямо в ад!

На серебряных нитях, на тонких крылах,

на парчовых огнищах.

А в спину вопят:

на земле этой грешной скабрёзность и мат,

и вся вечность заснула в часах!

Не буди её! Больно! О, как мне беду

поместить в паутинную эту дуду?

И как мне поместить Божьей смерти объём

в эту тонкой работы икону шитьём?

Вот я еду в старинный наш град-Городец,

где округлей земля, где размеренней шаг,

я сейчас состою из таких нежных детств…

Неразумной, о, люди, о, как мне дышать?

Подскажите, откуда на небе багрец?

У Субботы страстной вам хлопот не исчесть,

выпекать куличи, что с изюмом внутри,

с бархатистой глазурью, где сладок замес,

где орешки, цукаты, как те янтари.

Птица-тройка моя – птица-дастер ты мой!

Не теряй ты дороги, лети по прямой:

здесь начало иконы «Сошествие в ад».

Здесь страстная Суббота. Здесь свечи горят.

Городчане пред Пасхой любимей стократ!

А икона врастает мне в сердце! Её

корневище ветвится, и птица поёт!

О, как недра разверсты Предбожьи мои

до калины шукшинской, сплошной колеи,

до рябины рубцовской, низин и высот.

Ад повергнут! Его перейдёшь, словно брод!

И всё вместе, по кругу сомкнулось в кольцо:

Городец. Пасха. Волга. И Божье лицо.

И никто, никогда не умрёт!

Еженощно теперь у меня из груди,

из глубоких, стальных, из её корневищ

вырывается снова икона. Парит.

И никто не убог. Не повержен. Не нищ.

И молитвы мои напрямую теперь

прямо в Боговы уши, в открытую дверь!

Ибо все мы из этих святейших суббот,

ибо все мы из этих святейших щедрот,

из полнот, из частот, из дарений, свобод.

Вот!


***

Корни этой берёзы обнимают тебя, мой отец,

песчинки вот этой земли щекочут твои ладони.

На вешалке шарф твой остался из шерсти овец

отчаянно рыжий! И куртка ещё из болоньи.

Такие носили тогда. А ещё помню я твой портфель –

он лаково-чёрный. В нём плитка всегда шоколада.

Лубочный наш мир – оловянных солдатиков, фей.

Журнал «За рулём» ты читал и выписывал «Правду».

Ходили с тобою мы вместе на площадь.