А нынче – беда!

Завод, где работал ты – продали!

Как же так можно

разрушить страну? Растащить по карманам? Предать!

Но ты, мой отец, не застал времена бездорожья.

Я письма хранила твои. А сейчас, а сейчас

я каждый истёртый конвертик беру и вдыхаю:

цветасто! Побуквенно! Словно бы некий запас

ещё у нас времени есть пред изгнаньем из рая!

Ещё на табло не черно!

Ещё нету табло!

Ещё не случилась у нас, как сейчас, катастрофы:

куда ни взгляни – банки, рынки, обвалы, бабло,

сплошные Голгофы!

И ржавые гвозди распятья…

Отец мой, отец!

О, как я люблю тебя! Как по тебе я скучаю!

Я шарф твой беру – этот рыжий – из шерсти овец

и, словно котёнка, держу и держу у плеча я.

А сердце моё так стучит, что сороки – бегом

с подталых ветвей врассыпную метнулись огрузло.

Ты был коммунистом, отец.

Верил: честным трудом,

что зло победили бы мы! И вот этот – дурдом!

…Ты умер, о, Боже, за день до развала Союза!


***

В моих душевных ранах всё равно свет и добро!

Какие бы ветры не гнули, не выли.

В них такое отсвечивает серебро

со скоростью мяты, изюма, ванили!

В моих душевных ранах. Откуда они

ты не спрашивай, сколько в них цивилизаций

и сколько разрушенных стран в них звенит,

какие исчадья, в них войны клубятся.

Какие сдвигаются материки.

Какие галактики стонут от крика.

Я их замуровывала бы в стихи.

В бетон бы закатывала безъязыко!

И всё-таки близь в них! И всё-таки свет!

Вложите персты в мои раны – там небо!

И каждый простор в них, что башня, продет

цветами, листвою, огнём бересклета.

Живящие раны – росою, пыльцой…

Мертвящие раны – черны, словно омут…

И в каждой, разверстой – ты! Руки, лицо,

слова твои, фразы искрятся, не тонут.

И в каждой, ещё не зажившей, все мы!

И в каждой Алёша сквозит Карамазов,

и Данко, нашедший дорогу из тьмы,

о, раны мои, перешедшие в язвы!

Нет. Я не смакую вас. Я по утрам

бальзамом, зелёнкой лечу вас. И сказкой!

Я так закалилась в борьбе. Тарарам

меня не страшат, меч, ни сталь по-дамасски.

Ни стрелы, ни лук, ни кинжал, ни шипы!

Ни россыпь клевет, оговоров, наветов!

Всё, что не убило – воздвигло щиты,

пропело мне гимны и «многие лета»!

И каждая рана теперь – Иордань!

Я трижды крещусь, окунаясь до донца.

И сколько меня ни терзай и ни рань,

во мне прибывает лишь солнце!


***

Герострат, поджигающий «Храм чужого голоса»,

чиркает спичками. Кидает солому.

Исчадье пожара – гремучие соллюксы

подобны закону цикличному Ома.

Герострат поджигающий! О, ты безумен.

Ты – разоблачающий. Гнев в тебе плещет.

Твой храм – бумазейный. Он равен по сумме

истерикам женщин.

Во мне не ищи отголосков чужого:

своим я наполнена голосом певчим

в три горла! Я – вся эти горла! Что снова

лужёные! Выкрикнуть есть чем!

И вымолить есть чем! И выплакать есть чем!

Своим же – своё, что живому – живого!

Когда возношусь к Иоанну Предтече,

когда дорастаю до высшего слова!

Гортань, что кровавит моё исчисленье.

Гортань моя пахнет тогда хлебным колосом.

О, «Храм моего неизменного голоса»!

Какие распятья в нём!

Все – на колени!

Старухи, чьи юбки длинны, все в оборках.

Подруги, чьи лица сегодня безгрешны.

Чьи спины белужьи мелькают в кофтёнках.

Все!

Все на колени!

Все!

Все неутешны!

О, сколько гвоздей вбили вы в мои звуки!

В распятые хрипы!

Я голос распела

до чистого слога! Сердечного стука!

О, храм мой пронзительный! Солнечно-белый!

Пусть все Геростраты поют пепелища!

Зовут пепелища! Несут запах гари!

Чужое пускай, словно стая не ищет,

голодная, волчья, где твари по паре.

Мне кредо сегодня – познанья и знанья!

Где ваши погибели. Наших не будет.

Безумный Нерон – в Риме! А не в Рязани.

В Москве Берлиоз с головою на блюде

А вы… впрочем, мне ли топить ваше масло?

А вы… впрочем, мне ли судить Герострата?