Николай смущенно замялся, не зная, как отозваться. Дверь чуть приоткрылась, потом
распахнулась, и Косицын вдернул Николая в прихожую. Он, худой и узкоплечий, был в одних
трусах, поспешно надетых с каким-то перевивом.
– Ой, как же это чудненько, что ты пришел, – зашептал он, увлекая Бояркина на
кухню, – прямо спас. Значит, так: эту посуду начинай переставлять из раковины на стол.
Когда закончишь, переставляй обратно. И греми, пожалуйста, греми как можно громче.
Разбей что-нибудь, если хочешь – это будет очень убедительно, реалистично. Давай, потом
все объясню.
Он убежал. В спальне послышалось шушуканье. Упала и покатилась бутылка. Через
несколько минут по коридору торопливо прошуршало платье. Щелкнул замочек на входной
двери. Бояркин чувствовал себя идиотом с этой дурацкой посудой.
Юрий пришел уже одетый.
– Молодец, хорошо гремел, – проговорил он, снисходительно улыбаясь, – сказал ей,
что мать из деревни накатила. Злющая, говорю, рвет и мечет… Представляешь, вчера после
спектакля подходит. Смазливенькая такая… В гости приглашает. Знает, что я медик, так по
этой части смыслю. До нее ехать далеко, да и мало ли какие сюрпризы могут быть. Привел
домой. А она утром уходить не хочет. Влюбилась за ночь, слезы льет. В общем, жуть. Ну, все!
Мой руки, ставлю чайник. Наработался я, оголодал.
Николай, натянуто улыбаясь, стал намыливать руки. Он лишь кивал головой, а
говорил и о театре, и о городе, и о погоде один Косицын.
– Да уж опыт у меня кой-какой имеется, – вернулся хозяин к прежней теме, намазывая
маслом хлеб, – могу кое-чем и поделиться. А-а… вспомнил, у меня есть наглядные пособия.
Хочешь взглянуть?
Не дожидаясь согласия, он отодвинул кружку и принес из комнаты пачку
порнографических открыток.
– Вот, кажется, сразу самая интересная, – сказал он, разглядывая первую и
одновременно поднося кружку к вздернутой губе, – пожалуйста, четыре партнера, а нет, нет,
нет, тут даже пять. Вот один-то внизу.
Бояркин никогда еще не видел ничего подобного, и поначалу кровь его
зациркулировала с удвоенной силой, но чем дольше он разглядывал фотографии и чем
детальнее разъяснял Косицын, тем омерзительней ему становилось.
Ушел он от Косицына через полчаса, не узнавая ничего вокруг. Хотелось упасть куда-
нибудь в лужу, чтобы ездили по тебе вонючие автобусы и машины, чтобы топтали эти
грязные женщины, которые прячутся за одеждой, за походкой, за равнодушными
выражениями лиц, а на самом деле совсем другие. Такой великой грязи, казалось,
невозможно было противостоять.
* * *
Бояркину никак не удавалось войти в шумную, запутанную городскую жизнь. В толпе
с неповторяющимися чужими лицами он терялся, не ощущал себя собой. Весь человеческий
мир распался для него на маленькое, слабое "я" и на большое, цельное – "они". В Елкино
каждый человек воспринимался объемно, сразу с именем, с фамилией и с прозвищем, с
представлением о его родителях и о его детях, с видом дома, в котором он живет. А здесь все
эти "они" были словно контурами, вырезанными из бумаги, и назывались "вы", "будьте
добры" и "простите", "пожалуйста". И всем, всему городу, всему миру было безразлично,
живет или не живет на белом свете такой человек – Николай Бояркин. Часто, случайно
увидев свое лицо, отраженное какой-нибудь витриной, или специально, но как бы отвлеченно
вглядываясь в зеркало, Николай подавленно отмечал, что и лицо его – это лишь один рядовой
экземпляр из бесчисленной разновидности лиц в толпе. Не было и друзей. Почему-то таких
ребят, как Игорек Крышин, больше не находилось. А до Игорька теперь было расстояние в
два часовых пояса. Игорек учился в музыкальном училище. В том же городе на биофаке