– «Она ушла…» Виноватой ты считаешь ее.
– Ты не слушаешь меня, Лукреция! Для траха нужны двое, двое нужны и для расставания – я не говорю, что не виноват в нашем разрыве. Хотя, фактически, это она собрала вещи и уехала, даже не дав мне… нам шанса все исправить.
– Хм, это так по-мужски – прятаться за фактами, как за последним бастионом!
Портвейн начинал делать свое дело, а возможно Сальваторе просто устал держать это в себе, но им начинал овладевать гнев, который становилось все труднее сдерживать.
– А это так по-женски – до последнего все сваливать на окружающих.
Лукреция резко наклонилась вперед и посмотрела зло:
– Ты сейчас про меня или про Катерину?!
– Забудь…
– Нет, Тото! Не смей прятать снисхождение за вежливостью! Ты хочешь что-то мне сказать, указать на ошибки, предъявить претензии? Так давай! Вы же так проблемы решаете, синьоры – устраеваете друг с другом базар по душам, а потом стреляетесь или деретесь!
– А тебе действительно этого хочется, дорогая?
– Да, черт тебя дери! Я всю жизнь ненавижу вот это снисхождение, эту лживую учтивость, это нежелание увидеть во мне равного.
«Сорок пять лет, а ума, как у двадцатилетней» – Сальваторе сделал большой глоток и дал Лукреции то, что она просила:
– Хочешь, чтобы я говорил с тобой без снисхождения? Хорошо! С тобой тяжело. Мне, например, выносить твое общество дольше нескольких часов подряд невозможно! Ты давишь, и давишь, и давишь, пока не раздавишь. Ты, как будто, все время сражаешься, и это привлекает, пока не оказывается, что ты сражаешься против всех сразу. Ты безжалостна к возлюбленным, беспощадна к друзьям и жестока с простыми знакомыми. Все время тычешь людей в их ошибки и недостатки, будто забывая, что они есть и у тебя! Я не знаю, как вообще Марина прожила с тобой столько лет – она, наверное, женщина совершенно ангельского терпения, а возможно, поначалу, ей просто нравилось в этой клетке, которую ты для нее выстроила. Ты любила ее так сильно, что даже дышать не давала без разрешения! Я никогда не видел мужчин, которые бы так ревновали, как ты. А ведь у нее никогда даже мысли не возникало, быть не с тобой. Иначе она давно бы уже ушла. А ты, дорогая, ты проявляла себя лицемерной мразью каждый день – требуя от нее совершенства, себе ты столь суровых требований не предъявляла – сколько раз ты ей изменила? Сколько раз возвращалась домой под утро? Сколько раз ты прямо при ней начинала играть с очередным несчастным дурачком или дурой, которая купилась на твой подхрипловатый зов?..
Но знаешь, все это мелочи! Ты права, я виноват. Во многом виноват. Я виноват, что упустил момент, когда Катерина почувствовала между нами пропасть, виноват в том, что отмахивался от ее проблем и думал только о себе, виноват, что упустил ее в то самое, последнее утро. Но я хотя бы это признаю! А ты всю жизнь требуешь, чтобы с тобой общались по-мужски и всю жизнь реагируешь на это как женщина. Ты что же, дорогая, решила, что мужские шмотки, любовь к женщинам и выпивке делают тебя мужчиной? Нет, мужчину делает мужчиной готовность отвечать за свои слова и поступки, и мне странно, что я вынужден объяснять это совсем не девочке. Да ты же никогда не боролась за любовь, не сражалась за нее и, при этом, берешь на себя смелость обвинять в этом других! И все время, постоянно ведешь себя, как обычная истеричка – ни черта не ценишь того, что тебя любят. Не ценишь Марину, не ценишь идиота Пьетро, никого не ценишь, считаешь, что это просто так полагается, за красивые глаза…
Сальваторе не столько закончил, сколько выдохся – все, что копилось на протяжении более чем двадцати лет их знакомства, вырвалось в один невыдержанный момент. Теперь Кастеллаци чувствовал себя опустошенным, но еще он испытывал эмоцию, которая, наверняка, очень бы разозлила Лукрецию – Сальваторе чувствовал вину. Ему было стыдно за то, что он не сдержался. Он допил бокал, встал, накинул пиджак, прикидывая, насколько далеко отсюда до его дома, однако размышления Кастеллаци были прерваны Лукрецией: