Мы с Оуэном ходили на каждое представление «Улицы Ангела». Вообще мы смотрели все постановки Дэна – и пьесы, которые он ставил в Академии, и спектакли любительской труппы «Грейвсендских подмостков», – но «Улица Ангела» была одной из немногих пьес, которую мы смотрели столько раз, сколько ее показывали. Видеть мою маму на сцене, видеть, как Дэн издевается над ней, – нас завораживала эта ложь! Дело не в пьесе, а именно в этой лжи: Дэн издевается над моей мамой, Дэн подстраивает ей всякие пакости. Это захватывало невероятно!
Мы с Оуэном хорошо знали всю труппу Грейвсенда. Миссис Ходдл, эта мегера из нашей епископальной воскресной школы, играла в «Улице Ангела» характерную роль – распутную служанку Анджелу Лэнсбери, – можете вообразить? Мы с Оуэном так и не смогли. Миссис Ходдл играет шлюху! Миссис Ходдл – и вульгарность! Мы не могли отделаться от ощущения, что она вот-вот крикнет: «Оуэн Мини, спустись оттуда немедленно! Сейчас же вернись на свое место!» Вдобавок ко всему на ней был костюм французской служанки с очень узкой юбкой и черными узорчатыми чулками, так что потом в воскресной школе мы с Оуэном все время безуспешно пытались разглядеть ее ноги – увидев их впервые, мы поразились; но еще больше мы поразились тому, что они у нее очень даже ничего!
Роль положительного героя «Улицы Ангела» – Джозефа Коттена – досталась нашему соседу, мистеру Фишу. Мы с Оуэном знали, что он все еще пребывает в трауре после безвременной кончины своего Сагамора; весь ужас роковой встречи пса и злополучного грузовика на Центральной улице до сих пор сквозил во взгляде мистера Фиша, и этим страдальческим взглядом он сопровождал каждый шаг моей мамы на сцене. Мистер Фиш не вполне отвечал нашему с Оуэном представлению о герое; однако Дэн Нидэм, с его талантом подбирать и дотягивать до приемлемого уровня даже самых безнадежных любителей, решил, должно быть, задействовать в пьесе скорбь и негодование нашего соседа.
В общем, после генеральной репетиции «Улицы Ангела» красное платье снова перекочевало в шкаф – навсегда, не считая тех частых случаев, когда Оуэн облачал в него манекен. Мамину неприязнь к платью Оуэн, похоже, воспринимал как вызов: на манекене оно всегда смотрелось потрясающе.
Я рассказываю все это лишь затем, чтобы показать, что Оуэн почти так же привык к манекену, как и я; однако он не привык видеть его ночью. Ему не был знаком этот полусвет-полумрак в маминой комнате, когда она спала и рядом с ее кроватью стоял манекен – эта безошибочно узнаваемая фигура, этот совершенный силуэт. Тихий и неподвижный, словно он считал мамины вдохи и выдохи.
Однажды, когда Оуэн ночевал у меня в комнате в доме на Центральной, мы очень долго не могли уснуть: из противоположного конца коридора постоянно доносился кашель Лидии. Всякий раз, как мы думали, что она наконец справилась с очередным приступом – или уже умерла, – все начиналось снова. Едва я провалился в глубокий сон, как Оуэн растолкал меня; я не мог пошевелить даже пальцем, словно лежал в мягком, страшно удобном гробу, который медленно опускали в яму, несмотря на все мои старания восстать из мертвых.
– МНЕ ЧТО-ТО ПЛОХО, – сказал Оуэн.
– Тебя тошнит? – спросил я его, по-прежнему не в силах пошевелиться; я не мог даже открыть глаз.
– НЕ ПОЙМУ ПОКА, – отозвался он. – ПО-МОЕМУ, У МЕНЯ ТЕМПЕРАТУРА.
– Поди скажи моей маме, – предложил я.
– МНЕ КАЖЕТСЯ, ЭТО КАКАЯ-ТО РЕДКАЯ БОЛЕЗНЬ, – сказал Оуэн.
– Поди скажи моей маме, – повторил я.
Я услышал, как он стукнулся в темноте о стул, потом открылась и закрылась дверь моей комнаты. Затем я услышал, как он шарит руками по стене коридора. Потом он остановился у двери в мамину спальню, и мне послышалось, как его рука дрожит на дверной ручке; так он стоял, кажется, целую вечность.