– Как хотите. – Коротко бросил я, не поворачиваясь.

– Всё за игрушками сидишь!.. – Охает было мать, но её одёргивает отец.


«Не мешай» – слышу его быстрый шёпот.


За этим последовал осторожный хлопок двери.


После исчезновения брата моё родство с семьёй резко перетекло в отчуждение. Мать, экспрессивная натура, отец, кремень и громоотвод, – они стали казаться слишком… земными, и я невинно полагал, что нас с братом подменили, подкинули, несмотря на общую на всех зеленоглазо-сутуло-рыжую наружность, – полагал, пока не увлёкся генетикой, найдя в ней более рациональное, более горькое оправдание. Вероятно, рецессивные гены странности, дремлющие в наших с братом предках, подобно Давиду одолели доминантных Голиафов конформизма, в результате чего мы с ним получились отпрысками в самом скабрезном смысле слова, аппендиксом нашего рода, ответвлением, никуда не ведущим. Мне отчаянно хотелось не верить в собственные выводы, но вера опутала меня, как чёрная вдова, и никакие доводы, призывы к чувствам, к кантовскому долгу перед семьёй, Ней и Человечеством, не могли вынудить меня веру сбросить, как одежду, обнажиться перед суровой истиной. Трудно менять богов… Я очутился в лимбе, как некрещёный праведник, и выход из него мне только предстояло найти.


Где-то на третий день после того, как отец сказал «он не вернётся», я заявил родительской чете о желании пойти в моряки. На девятый день я удосужился открыть братовы. wav файлы в каком-то агрегаторе. Ровно на сороковой день после отцовского высказывания – зачем-то вёл подсчёт – появилась Она, и я впервые с исчезновения брата притронулся к Yamaha C-40.


Но то хронология. На момент я был целиком в работе:


«Хэты не в тему»

«Бас поупруже надо сделать»

«Интересно, где он взял этот сэмпл…»

«А это какая тональность? На ре-минор не похоже»


«Как бы я хотел быть, как он»


На последней мысли я вздрогнул. Она привыкла к моим, так назовём, уходам в тень – сейчас я проживал именно такой уход, но выдержат ли наши отношения дальнее плавание? Я хотел пойти разнорабочим на какое-нибудь рыболовное судно – мать категорически отвергала затею, отец предлагал хотя бы получить высшее судоводителя; Она же, узнав о моей потере, мягко вздохнула и после долго меня обнимала:


– И что, ты планируешь всю жизнь плавать?

– Я не знаю… Зовёт меня что-то.

– Ты по нему скучаешь?


Это был последний раз, когда мы виделись, на днях. Лицей я забросил – отец заходил иногда в комнату, сообщить о каком-нибудь академически-гневном письме. Приличия ради, я просил отца повозиться с переводом на домашнее обучение, но мы оба знали, что им будет некому заниматься: я чересчур молод, чтобы определить себе верное направление развития, он – уже развит и давно устал для того, чтобы его определять. Мать – жовиальное, нервное создание – не пробовала вмешаться, словно опасалась сбить со взятого следа, образчик которого и для меня был тайной. Её милая, стройная, светская картина мира заимела две вульгарные, широкие, глубокие царапины, одну из которой она была ещё в силах зашить – если бы мы оба знали, как, какого цвета должны быть нити для операции, критична ли для них стерильность и не пора ли констатировать смерть…


– В тебе слишком много… – повторял отец, и я не знал, куда деть Кьеркегора и Стриндберга, Фукидида и Акутагаву, досократиков и схоластов, структуралистов и адептов абсурда, как обращаться с наследием брата так, чтобы не навредить ему, не навредить себе и родным, родителям и Ей, всем тем джентльменам и леди, подарившим мне сквозь дистанцию лет свои жемчужины, свои галактики. Я был чересчур несмел и наивен для своей последней жизни.