Несмотря на сокращения, мемуары Рапопортов стали первым печатным выступлением против антисемитизма. “Мы зашли в запретную зону”, – сказала Наташа.
Между поколениями Рапопортов существовала тесная, естественная близость. Их рассказы, даже отдельные фразы сплетались в единую цепь размышлений и воспоминаний. История их семьи была ни много ни мало историей еврейства в Советском Союзе. “Эти глаза видели столетнюю эпоху, – сказал мне Яков, – от Николая II до Горбачева”. Наташа улыбнулась и положила руку на жилистое запястье отца.
Они очень любили друг друга, но было между ними и напряжение.
“Я хотела эмигрировать с 60-х, но родители отказывались, – объяснила Наташа. – Они боялись, и я не смогла их уговорить. Они решили, что для них уже слишком поздно, что они должны умереть здесь. Мамы уже нет. Я чту ее память и очень люблю отца. Но все равно не могу им этого простить”.
Яков Рапопорт слышал это, наверное, в тысячный раз. Его левая рука немного дрожала. Он ничего не отвечал – просто смотрел на чайник и делал вид, что не обращает внимания на слова дочери. Он казался невозмутимым, но его выдавало дрожание рук. Когда Наташа стала рассказывать о своих страхах, что ухудшающееся экономическое положение будет способствовать размножению таких организаций, как “Память”, он твердо сказал:
– Я это уже проходил. Я не боюсь.
Но руки его снова задрожали.
Должно быть, он думал, что в стране мало что меняется. Иногда, выглядывая в воскресный день из окна, Яков Рапопорт видел молодых людей из “Памяти”, в черных футболках, носивших транспаранты вокруг храма Всех Святых на Соколе: “Жиды, вон!”, “Долой жидомасонский заговор!”
– Но и это я тоже видел, – сказал Яков.
Детство Рапопорта прошло в Крыму. Первое его воспоминание – погром 1905 года. “Мне было шесть лет. Мой отец преподавал в моей школе русский язык и математику. У нас шел урок естествознания, и тут в школу ворвались казаки. Школу разнесли. Я помню, как разбивали глобусы, всюду было битое стекло, отец серьезно пострадал. Полиция оттаскивала трупы в морг. Моего отца тоже туда отнесли – решили, что он мертв. Случайно один наш друг увидел его там. Услышал, что он стонет. Он был без сознания, весь в крови. Пальцы, руки ему переломали дубинками. Он пытался защитить лицо, так что ему сломали руки. Переломы заживали потом много месяцев. Тот наш друг попробовал дотащить отца до школьных ворот, посадить на извозчика. А там стоял директор школы и орал: «Убирайся, еврей!» Когда через несколько недель отец наконец вернулся в школу, учителя его сторонились. Не разговаривали с ним. Так что ему в конце концов пришлось уйти из школы. Вот такое мое первое детское воспоминание”.
Мальчиком Рапопорт читал судебные репортажи о “деле Бейлиса” в Киеве. Для евреев в царской России это дело имело такое же значение, как “дело Дрейфуса” во Франции. В 1911 году киевская полиция нашла труп тринадцатилетнего русского мальчика. Его мать, бедная проститутка, обвинила в убийстве злокозненных евреев, которые-де убили ее сына, чтобы замесить на его крови пасхальную мацу. “Кровавый навет” был частью украинского антисемитского фольклора. Разумеется, это был совершеннейший вздор. Несмотря на это, царская полиция арестовала заводского рабочего – еврея Менделя Бейлиса. Мало кто сомневался в обвинительном приговоре. За процессом внимательно следила мировая пресса. Обвинение вызывало свидетелей, которые показывали, что подобные ритуальные убийства широко распространены. “Обвиняли всех евреев, не только Бейлиса, – говорил Рапопорт. – В нашем классе половина учеников верила в эти обвинения, а половина нет.” Но суд присяжных, состоявший в основном из неграмотных украинских крестьян, не поверил в “кровавый навет” и Бейлиса оправдал.