Константин Алексеевич рассмеялся – ему нравилась и даже умиляла манера подчеркивать ужасные трудности предприятия, действительно усугубившиеся сейчас, и все же, невзирая ни на что, предлагать гостям лучшее. Точно так же Мойша обращался к нему и десять лет назад, когда Костя проезжал через Брест в первый раз, с пересадкой, поезда нужно было ждать сутки, и случайно забрел в только восходящую тогда «Западную звезду», и пять лет назад, когда дела шли как нельзя лучше.

– Мойша, старина Мойша! А где же твой знаменитый еврейский оркестр? Почему мы не слышим скрипки? Где скрипачи в черных до колен фраках? У тебя осталась только эстрада, но на ней больше никто не выступает?

– Нет, Костя, нет, оркестра не осталось – где? Откуда? Чтоб я так жил! Есть только один скрипач, и то не еврей, а цыган! Старый цыган! Вы представляете? Но он хорошо слышит музыку, и он будет играть для вас! Только для вас! Но позже, когда будет чуть-чуть больше народу. А его жена играет на гитаре и иногда гадает посетителям. Моим гостям. О, вы не знаете, что это за цыганка! Однажды, давно-давно, лет десять назад, она гадала самому Гитлеру! И вы знаете, что она ему сказала? Она сказала, что он станет рейхсканцлером! Вы спросите: что же в этом плохого? И я отвечу: в этом – ничего! Но она еще сказала ему, что он сломает себе шею на востоке! Вы представляете! Оказывается, он это запомнил! И когда Гитлер стал-таки рейхсканцлером, они вынуждены были эмигрировать из Германии. Сначала в Польшу, но, вы знаете, в Польше не очень любят евреев и цыган, поэтому они поехали в СССР. И теперь они у меня. А вы говорите, Костя, еврейский оркестр! Вы как будто молодой и умный человек! Неужели вы не видите, какие времена! Так что же мы будем заказывать? – и Мойша вновь наклонился к гостям с маленьким блокнотиком и карандашиком в руках.

Невысокие сводчатые стены красного кирпича, приглушенный свет настольных абажуров, барная стойка, на которой поблескивали самые разнообразные бутылки, небольшой полукруг эстрады, приподнятый над полом лишь сантиметров на тридцать с задернутым черными бархатными шторами задником, несколько наивное, но искреннее желание угодить гостям, исходившее от хозяина, – все располагало и настраивало на отдых.

– Нет, Мойша, мы не будем ужинать – у нас нет времени, поезд уйдет без нас. Мы выпьем коньяка, кофе, и еще предложи-ка нам десерт – твой бесподобный яблочный штрудель с корицей. Вы не возражаете, Вальтер?

В этот момент на заднике заколыхались и раздвинулись черные шторы и на эстраде появился скрипач. В его облике кроме длинных черных с серебряной проседью волос и бороды не было ничего лубочно-цыганского – ни шелковой косоворотки, ни галифе, ни сапог. Строгий черный эстрадный костюм с поблескивающими лацканами, белая рубашка с небрежно завязанным галстуком, манера держаться несколько надменно, глядеть в зал не замечая людей, сидящих за столиками – все выдавало немалый опыт, жизненный и профессиональный. Когда он, встряхнув гривой, положил скрипку на плечо и прижал ее щекой, в зале вдруг стало тихо. Даже двое, сидевшие спиной к эстраде, перестали говорить, хотя не могли видеть музыканта. Смычок поднялся, чуть тронул струны, потом еще, сильнее, сильнее. Он играл Паганини, и мог играть так, что все в крохотном ресторанчике слушали бы только его – об этом говорили первые взятые ноты. Но почти сразу же напряжении спало, музыка стала не просто тише, но перестала заполнять собой все пространство зала, превратилась лишь в фон, давая возможность говорить, слышать собеседника, есть, наслаждаться вином. И в этом состоял такт настоящего музыканта, понимавшего, что он играет не в консерватории, но на ресторанной эстраде, такт, удерживающий мощь Паганини, проснувшуюся в смычке старого цыгана. Но Костя и Вальтер были заворожены, они так и застыли, один – с широкой рюмкой коньяка в правой руке, другой – с незажженной папиросой, так и не поднесенной ко рту и не прикуренной. И заметив это, цыган сошел с эстрады и медленным шагом, продолжая играть, подошел к их столику. Он смотрел на них черными замутненными возрастом и музыкой глазами и играл только для них, чуть наклоняясь то к одному, то к другому. Они не смогли бы сказать, как долго длилась музыкальная пьеса. Это было некое наваждение, странную, мистическую причину которого Константину Алексеевичу было дано понять позже.