Последним ушел призрак казненной за колдовство девушки.

Она задержалась немного дольше остальных призраков и особенно пристально посмотрела на палача. В её взгляде не было осуждения или злости, только… понимание. Взгляд палача и его жертвы пересеклись и палачу впервые в жизни стало стыдно. Стыдно за свое равнодушие и его кровавый труд. Призрак девушки, словно что-то поняв или увидев, молча кивнул палачу и ушел вслед за остальными. Осталась только пустота, свист ветра и мелкий, назойливый дождь.

Людвиг обнял сына, прижал его мокрую голову к своей груди. Он не знал, что будет завтра. Не знал, как будет кормить семью и лечить младшего. Знаний у него не было – только сильные руки, привыкшие к тяжести, да наука как быстрее лишить человека жизни. Может, станет грузчиком? Или могильщиком? Страшно. Голодно. Безнадежно.Людвиг подошел к сыну, встал перед ним на колени прямо в грязь. Руки его дрожали, но не от холода. – Папа? – прошептал Карл, глядя на пустые руки отца и на реку. – Топор… как же мы…

Но глядя в широкие, испуганные, но живые глаза старшего сына, Людвиг впервые за долгие годы почувствовал нечто, похожее на легкость. Груз, тянувший его ко дну, исчез. Вместе с топором. Вместе с тенями.

– Не бойся, – хрипло сказал он, поднимаясь и беря сына за руку. Дорога домой была долгой и мокрой. Он не знал ответа на вопрос Карла. Он не знал, спас ли он душу – свою или сына. Но он знал одно: топор утонул и он больше не отнимет ничей жизни.

И это был первый шаг в неведомое, страшное, но чистое завтра. Дождь струился по его лицу, смешиваясь с чем-то соленым. Он шел, крепко держа руку сына, впервые за долгие годы не чувствуя на плечах незримой тяжести мертвых. Только холодный ветер и слабый, как первый луч сквозь тучи, проблеск чего-то, что могло быть надеждой. Или просто облегчением. А дома его ждал чудом выздоровевший младший сын, играющий с пучком странной травы.


Судья, чернила и совесть

Дождь стучал в высокое, зарешеченное окно кабинета судьи Готфрида фон Лера. Воздух пах сыростью, пылью старых фолиантов и чем-то еще – незримой горечью неправых, но угодных власть имущим, решений, въевшихся в дубовую столешницу.


Готфрид сидел, откинувшись в кресле, пальцы висли над пергаментом. Приговор. Очередной. Молодой подмастерье, Ульрих, обвиненный в краже серебряной ложки у мастера-ювелира. Свидетели – сам ювелир и его пьяный приказчик. Алиби Ульриха – его слепая бабушка – судом не принято. Закрытое дело. Быстрое. Нужное.

Судья вздохнул, звук сухой, как шелест страниц в архиве.

Он взял гусиное перо, обмакнул в тяжелую чернильницу из оникса – подарок Герцога за "усердие". Его рука, привычная к шершавой поверхности пера, почти не дрогнула. Судья поставил дату. Начал выводить имя: "Ульрих, сын Мартина…" Чернила, густые и черные, как смоль, легли на пергамент.

И вдруг… они поплыли. Не растекаясь кляксой, нет. Чернила струились, извиваясь, как живые, формируя контуры… лица. Молодого, испуганного, с широко открытыми глазами. Лица самого Ульриха, каким Готфрид видел его сегодня на скамье подсудимых. На мгновение, в чернильной тени, мелькнул даже образ слепой старушки, тянущей руки к единственному внуку.

Готфрид резко отдернул руку. Перо упало, оставив на дорогом персидском ковре кроваво-черную каплю. Судья зажмурился, провел ладонью по лицу, ощущая грубую кожу и глубокие морщины под глазами. Усталость. Или тот проклятый ревматизм, в этом проклятом городе?

Он открыл глаза. Чернила снова были просто чернилами. Имя "Ульрих" лежало на пергаменте четко и ровно. Готфрид подписал приговор коротким, резким росчерком. "К повешению.". Просто работа и судейский долг перед обществом и властьимущими. Судья запечатал документ сургучом с гербом города – орлом, сжимающим меч и весы, у которых одна чаша явно перевешивала.