Ах, как быстро летит вечер! Перестали сновать официанты. Публика, потеряв интерес к угощениям и, увы, к литературе, частью перетекала на стулья вдоль стен, частью кружила вокруг фанерных раскрашенных будок, покупая билеты и в нетерпении поглядывая по сторонам. Одиноко, в стариковской своей безучастности, за опустевшим столом, сидел захмелевший Никита Ильич. Осиротели тарелки, обнажив цветочный орнамент под развалинами снеди. Подёрнулась рябью крахмальная скатерть, салфетки брошены, и с вилками лежали не в лад ножи. Грусть витала над опустевшим столом, а сердце сжимала беспричинная тоска, но… грянула музыка, грянули будоражащие кровь звуки вальса! Повскакивали на пружинные ноги молодые люди с круглыми лицами и подкрученными усиками, заискрили глазами по сторонам! Барышни выпрямили спины и с жеманным безразличием начали оглядывать ретивых танцоров. Начался бал!
Несколько мастеров литературных суждений отправились в дальнюю комнату от шума и вздорной восторженности. Там их поджидали лёгкие закуски и чай, которые, как выразился Кирилла Иванович, «нелишни в беседах о путях литературы». Мы расселись свободно. Еремей Петрович Куртуазов, долговязый инспектор гимназии и автор едкого и смелого по неблагонадёжности памфлета, напечатанного в губернском журнале «Парнокопытные Нечерноземья», даже расстегнул верхнюю пуговицу сюртука. Рядом с ним возвышалась Анна Леопольдовна Шмотке, молодящаяся супруга начальника железнодорожных работ, пишущая баллады в стиле Стивенсона. Николай Онуфриевич Горемыкин, судебный исполнитель и поэт, представлявшийся вне служебных обязанностей исключительно как «Мы, акмеисты…», расположился подле лампы с кружевным абажуром и подле Елизаветы Феофановны, молоденькой курсистки, дальней родственницы Анны Леопольдовны. Барышня оказалась поклонницей Надсона и всякий раз, когда кто-нибудь ненароком произносил «И это значит жить?», распахивала круглые свои глаза. Триумфатор сегодняшнего вечера Кирилла Иванович, войдя в комнату, тотчас ринулся к столу с закусками, громко сетуя на отсутствие водки.
Был здесь и я, незаслуженно причисленный к узкому кругу избранных, исключительно по причине странного совпадения фамилии с неким персонажем столичной пьесы.
Кирилла Иванович, измученный разговорами с поклонницами и просто восторженными особами, покинул большую залу обессиленный и голодный. С непосредственностью, присущей литераторам, он набросился на лёгкую закуску, продолжая громко сожалеть об оставшейся на общем столе водке. Окружающие меж тем завели непринуждённый разговор о новых философских мыслях, о позитивизме в науке, о мистике, о социуме как об организме и о многом другом, о чём так приятно говорить, не отягощая себя ответственностью ни за ниспровержение авторитетов, ни за яркость и бездоказательность выдвигаемых идей. Мелькали имена по большей части иностранные: Коэн, Фихте, Кант, Шеллинг и, разумеется, Гегель. С некоторым стеснением упоминались отечественные…
Естественным образом беседа разлилась на просторы рассуждений о творчестве, о душевной способности к оному и, о, Господи, прости! о «дерзновенности уподобления Создателю!». «Ведь, господа, это так очевидно, что писатель – творец! Творец, пусть вымышленных, но судеб и жизней, чарующего или отталкивающего мира, который зачастую много привлекательнее постылой обыденности!» При этих словах Лизочкины круглые глаза блеснули внезапно набежавшей слезой, а все прочие горячо зааплодировали друг другу. Лишь наш венценосец продолжал поглощать буженину и тонкие ломтики сыра, зорко оглядывая при этом ближайшие тарелки.