Часа в три пополудни мы приехали на электричке в Ораниенбаум и немного побродили по его неказистым улицам. Обшарпанные стены вдруг раздались, открыв гавань, и наши взглядам предстал Кронштадт. Он был близко, по ту сторону пролива, – слитная масса желто-серых домов. Над ними высился Морской собор, синевато-серый в тени, слегка позолоченный солнцем. Впервые я видел Кронштадт так близко.
Китайский дворец оказался маленьким, одноэтажным, оранжевым, как мандарин. Мы зашаркали матерчатыми туфлями по сверкающим паркетам большой анфилады. Группа из нескольких человек слушала экскурсовода, и мы тихонечко в эту группку вклинились. Экскурсовод была небольшого росточка. Мощная грива черных, с бронзовым отливом волос ниспадала на покатые плечи. А лицо было узкое, белое, с прямым, как по линейке, носом и губами, как у греческих богинь. Я засмотрелся на эти губы, не слишком вникая в смысл произносимых ими слов. Что-то о Екатерине Второй она говорила, повелевшей строить тут «Собственную дачу», об архитекторе-итальянце Антонио Ринальди… о позднем барокко… Как вкусно выговаривали ее губы эти звучные слова! А голос – что-то было в нем такое… будто тайну вам доверяет…
Мельком я взглянул на Шамрая – он тоже не спускал с девушки глаз. Он улыбался ей нахальной, как мне подумалось, улыбкой, – мне страшно захотелось, чтоб она не обратила на Кольку внимания. Девушка направилась в следующую залу и следом зашаркала группа. Паркет был не простой – инкрустированный. Он блестел, хорошо натертый, и как бы приглашал разбежаться и прокатиться в мягких музейных туфлях. Но, само собой, пришлось подавить это желание и чинно стоять и слушать.
А маленькая богиня задрала голову кверху и взмахнула рукой на плафон, писанный в XVIII веке венецианским живописцем Джованни Баттиста Тьеполо. А, вот он, «Отдых Марса»! Ну что ж, недурно писал этот Баттиста. Марс сидел в середке, поигрывал мускулами, как культурист, а вокруг – мать честна, кого только не было вокруг! Девки, слегка прикрытые развевающимися голубыми, розовыми, желтыми тканями, кружились многоцветным хороводом. Неплохо отдыхал Марс, вон какая довольная рожа, снял пернатый шлем, меч отставил в сторонку – пируй среди девок, милое дело!
Т. Т. затеял с экскурсоводом ученый разговор: можно ли Тьеполо считать реалистом? Девушка отвечала ровным голосом: условность… классицизм… монументально-декоративная живопись… Но Т. Т. это не удовлетворяло, он упрямо допытывался: реалист или не реалист? Экскурсанты из нашей группки начали тихо расходиться, поплыли в следующие залы, – только мы остались. Колька вдруг вмешался в разговор:
– Тебе же ясно сказано: это не реализм, а кла… классицизм. Видно же. Девушка правильно говорит. А ты растарахтелся.
– Не лезь, если не понимаешь, – сердито сказал Т. Т.
– Кто не понимает? – Колька надменно поднял черные брови. – Да тут и понимать нечего. Если одетые – значит, реализм. Раздетые – классицизм.
Экскурсовод засмеялась. Это было здорово! Строгое лицо богини враз исчезло, осталось просто смеющееся лицо молоденькой девушки. А смешливая какая! Так и заливалась.
Она повела нас дальше – в стеклярусный кабинет, в малый китайский, большой китайский. Колька вникал в ее объяснения, поддакивал с таким видом, словно ничто его так не занимало в жизни, как стеклярус. Марина – так звали экскурсовода, – видя такое внимание, обращалась главным образом к нему. А Т. Т. недовольно моргал. Ему было больно, что Тьеполо оказался нереалистом.
Когда Марина спросила, были ли мы в павильоне Катальной горки, мне (ленинградцу!) стало стыдно перед Т. Т., что я впервые слышу про эту горку. Мы оделись, Марина оказалась в пушистой белой шапочке и мохнатой шубке из непонятного меха, может, от черного пуделя, и мы, выйдя из дворца, пошли длинной аллеей. Меж голых деревьев тут и там белели полоски ноздреватого снега. Солнце притуманилось, было прохладно и ветрено – ну, как всегда в апреле. И пахло дождем.