Ирка была, можно сказать, своим парнем. Сколько лет мы с ней сидели за одной партой. Сколько задач она у меня «сдула». И поэтому, признаюсь уж вам, непривычно и трудно мне было думать об Ирке как о своей девушке. Новый, 1940 год мы, хоть и окончили прошлым летом школу, решили встретить всем классом, и это была веселая встреча, а потом Ирка потребовала, чтоб я ее проводил домой, и возле ее подъезда в безлюдном и промозглом Демидовом переулке мы пылко поцеловались. Правда, я после этого не считал себя обязанным («как честный человек») «ходить» с ней и все такое. Но иногда мы все же встречались, Ирка бывала у меня дома, и мама тоже относилась к ней как к своему человеку. Ну, что говорить! А накануне моего ухода в армию в наших отношениях все разом переменилось… Ирка сказала, что будет меня ждать… Ужасно я скучал по ней. Но в письмах об этом не распространялся. Письма мои были, как говорится, лапидарные. А Ирка писала длинные письма, описывала лекции и профессоров, жаловалась на ужасные трудности с французским произношением, пересказывала ленинградские сплетни. В конце писем непременно было несколько нежных слов. После начала войны пришло от нее только одно письмо – Ирка писала, что их отправляют на рытье противотанковых рвов. Больше писем пока не было. Я понимал, что с почтой возникли сложности: она шла на Ханко через Таллин, а теперь, когда в Таллине бои… неужели Таллин сдали?..
Над плесом ползли белесые клочья тумана. Не стало видно «Тюленя», заволокло его. А «Хвост» словно отъехал назад. Черт, какая холодная ночь. А ведь еще август. Что же будет, когда осень начнется…
Я вздрогнул, случайно посмотрев вправо и увидев в двух шагах бледное лицо с немигающими желтыми глазами.
– Спыш, салага? – свистящим шепотом сказал Литвак.
– Ничего не сплю. – Я с трудом шевелил замерзшими губами.
– А што ж прижмурыу свае вочы?
– Ничего не прижмурил. – Я разозлился. – Вочы! Чего ты подкрадываешься, как привидение?
– А если фыник?
– За финиками я слежу. И вообще я не в твоем отделении. Ползи себе дальше!
– Цише ты! – прошептал Литвак, подползая ко мне вплотную. Здорово он полз, совсем бесшумно. – Як тебе зваць?
– Ну, Борис.
– А ты не саврау, Борис, што умэешь грясти?
– Чего мне врать? – Я чувствовал тепло его плеча. На Литваке был поверх гимнастерки стеганый ватник. Наверно, в ватнике потеплее, чем в подбитом ветром бушлате. – Да умею, – сказал я. Мог бы добавить, что принимал участие в межшкольных соревнованиях по гребле, но промолчал: еще подумает этот Литвак, что хвастаю. – Ты пойдешь еще к «Тюленю»? – спросил я.
– Ты ж бачыу, мы не магли прайти.
– Ну, еще раз, – сказал я. – Надо ж похоронить людей.
Литвак молчал, вглядываясь в затуманенный финский беpeг.
– Возьми меня, когда снова пойдешь.
Он опять промолчал, а потом сказал:
– Ну, глядзи бдительна.
И отправился дальше проверять посты. Я посмотрел на его уползающие сапоги с тускло блеснувшими подковками. Конечно, в сапогах тут можно жить. В сапоги накрути хоть по одеялу. А морская форма – не для полевой жизни. Мне было холодно. И хотелось плакать оттого, что я больше никогда не увижу Кольку Шамрая.
Колька Шамрай был свист. Трудно бывало понять, когда он начинал о чем-нибудь рассказывать, говорит ли правду или свистит. Фантазии у него было навалом, и врал он вдохновенно, сам верил в то, что сочинял. Однажды он рассказывал о футбольном матче, на который я не смог попасть, а он попал. По его словам, Федотов ударил по воротам, потом прыгнул и поправил мяч головой – так был забит решающий гол. Я усомнился: не может быть, чтоб дотянулся головой после удара ногой. «Свистишь», – сказал я. Колька кричал: «Я сам видел! Поправил мяч головой – прямо в ворота! Сволочь буду, сам видел!»