Потом я долго болел. Месяц провалялся в больнице с воспалением легких. Света от ребят из общежития узнала номер палаты и приходила с цветами навещать. Она не знала о том, что я видел ее в подъезде, не понимала, почему более не желаю с ней встречаться. Плакала… Умоляла… Требовала объяснений…
А что объяснять? Еще недавно я верил, что наши души прозрачны друг для друга, что их слияние предшествовало слиянию тел. А как же иначе? Разве в любви возможно по-другому? Я ошибался. За сияние божественного света принял вспышки охватившей наши юные тела страсти. Но страсть никогда не освещала и не может освещать глубин души! Та женщина, боль и радость которой я считал своими личными болью и радостью, которая беспрепятственно могла хозяйничать в моем сердце и в моих думах, нуждалась во мне лишь как в источнике бессознательных страстей. Все остальное было ей глубоко безразлично. Слезы на ее ресницах – это плач по ушедшей страсти, но никак не плач по утерянному единству. Единства просто не было, она прятала и продолжала прятать от меня свои глубинные эмоции, мысли, чувства, воспоминания…
Я не хотел лжи и поэтому попросил врача, чтобы Свету не пускали в палату. Она стала ревновать меня к медсестрам. Логика ее поступков была простой: если мужчина не хочет более встречаться с женщиной, значит, у него появилась другая. Надо найти, вычислить соперницу и заставить ее отказаться от того, что изначально ей, сопернице, не принадлежало.
Что ж, несмотря на примитивность, в ее логике была доля истины. Нет, другой женщины, которая с такой же силой притягивала бы меня физически, не существовало (мне приходилось еще долго напрягать свою волю, чтобы не позвонить Свете с предложением о встрече), но в глубине сердца уже крепла и набирала силы другая привязанность – любовь к русской Атлантиде, любовь к Мологе. Она отделяла Свету от меня более, чем ее неверность. Ибо то, что человек любит, становится частью его души.
Каждый день теперь я с нетерпением ждал, когда в палату придет Павел Миронович. Так же, как я, он никогда не был в Мологе. Так же, как я, заразился любовью к этому городу, благодаря магии картин мологских живописцев. Ему посчастливилось неоднократно встречаться и беседовать с одним из них. Он лично был когда-то знаком с той юной мологжанкой, лицо которой то грустное, то улыбающееся мелькает в зеркале всякий раз, как я подношу его к своему лицу. Он смог собрать обширный материал по истории города, его архитектуре, культурных и экономических связях. Помню его красочные рассказы о пребывании в Мологе императора Павла I, о знаменитой Мологской ярмарке, которая до XVI века считалась первой в России и лишь позднее, в связи с появлением на Волге многочисленных мелей, была перенесена в Рыбную слободу (Рыбинск), а затем в Макарьев и Нижний Новгород.
Излечиваясь от воспаления легких, от влечения к ветреной бездумной Голубенковой Свете, я всерьез, на всю жизнь заболевал Мологой.
Последние дни прекрасного в своей гармоничной простоте древнего русского города…
Слезы мологжан…
Два художника и совсем еще юная девчонка, слишком всерьез принявшие на веру слова Достоевского о том, что красота спасет мир.
Красота спасет мир!
Да полноте, так ли это?
Если мир не умеет и не хочет замечать красоты, то как она может его спасти?
Да пусть спасет вначале хотя бы одну страну! Один город. Одного человека…
Красота спасет мир…
А жаждет ли мир спасения?
Закрыв глаза, я явственно слышу тихий, неторопливый голос Деволантова, и перед глазами встают картины далекого довоенного времени…
ГЛАВА ВТОРАЯ
С весны и все лето 1936 года меж деревнями и селами Мологского района, в самой Мологе над крышами домов, сквером, улицами и площадями пестрокрылыми птицами носились слухи, сплетни, домыслы о развернувшемся в Переборах под Рыбинском небывалом по размаху строительстве. За короткое время там были вырублены леса на площади в несколько десятков квадратных километров, поставлены бараки, громадные участки земли огорожены высокими заборами с наворотами колючей проволоки.