Я должен сказать, что в то время, как мои произведения стали поступать в печать, а впоследствии на сцену, все они до одного подвергались в тех или иных комбинациях или сочетаниях запрещению. <…>
По мере того, как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением:
Нигде и никогда в прессе в СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о моих работах, за исключением одного, быстро и бесследно исчезнувшего газетного отзыва в начале моей деятельности, да еще Вашего и Горького отзывов о пьесе «Бег».
Ни одного. Напротив: по мере того, как имя мое становилось известным в СССР, пресса по отношению ко мне становилась все хуже и страшнее.
Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные в течение всех лет моей работы призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала открытая даже брань.
Вся пресса направлена была к тому, чтобы прекратить мою писательскую работу, и усилия ее увенчались к концу десятилетия полным успехом: с удушающей документальной ясностью я могу сказать, что я не в силах больше существовать как писатель в СССР.
И отчаявшийся литератор заканчивает письмо просьбой выпустить его за границу «на тот срок, который будет найден нужным»424.
Это, первое из известных нам обращений «наверх», Булгаков адресует влиятельному человеку, симпатизирующему ему, пытавшемуся отстоять «Бег», и оно значительно жестче, прямее, да и попросту короче, нежели широко известное сегодня письмо правительству 1930 года, о котором будет идти речь позже.
Свидерский в тот же день устраивает встречу с драматургом и пишет после нее секретарю ЦК ВКП(б) А. П. Смирнову:
Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное. <…> При таких условиях удовлетворение его просьбы является справедливым425.
Смирнов с этим не согласен. Он отправляет письмо Булгакова вместе с запиской Свидерского В. М. Молотову – с просьбой «разослать их всем членам и кандидатам Политбюро» под грифом «Секретно», от себя добавив, что просьбу о выезде за границу надо отклонить, так как «выпускать его за границу с такими настроениями – значит увеличивать число врагов»426.
В том же июле 1929 года Булгаков отправляет письмо, адресованное нескольким влиятельным лицам: Сталину, М. И. Калинину, А. И. Свидерскому и М. Горькому:
…К настоящему театральному сезону все мои пьесы оказываются запрещенными. <…> Не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, что ни печататься, ни ставиться больше в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства <…> прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР <…>427
Ответа на этот отчаянный крик не последовало.
И видимо, тогда же очередное донесение осведомителя сообщает: «Писатель Булгаков говорит, что занимается правкой старых рукописей и закрывает драматургическую лавочку»428.
3 сентября он отправляет еще два письма, секретарю ЦИК А. С. Енукидзе и Горькому, в которых вновь просит выпустить его за границу «на тот срок, который Правительство Союза найдет нужным назначить мне»429. 28 сентября пишет Горькому (попросившему через Замятина о копии прежнего письма), повторяя просьбу «вынести гуманное решение – отпустить меня!»430.
Ответов ни от одного из адресатов не будет. Другие страны Булгаков так и не увидит.
В разговоре со мною 18 марта 1979 года П. А. Марков рассказывал, что во МХАТе существовала версия о том, что, излагая Рыкову свою позицию по отношению к пьесе, Сталин сказал: «В „Беге“ я должен был сделать уступку комсомолу». В той же беседе П. А. Марков объяснял мне: