Ответ – в «Дьяв<олиаде>». И последняя эта фраза – «Лучше смерть, чем позор» – новым светом озаряет весь трагикомический, фантастически-реальный путь героя; и видишь ясно, что в его униженьи – гордость, и в пассивности – активность (хотя бы в отказе от «удобного» выхода из тупика) <…> Русский героизм не похож на французский: слишком трудна и спутанна, слишком непонятна была всегда наша жизнь. <…>

В том-то и беда, что с одной стороны – практическое, жизненное, а с другой – знанья, культура, высота духа. И моста нету. <…> Хочется пожелать – нам прежде всего, – чтоб Вы писали и печатались, чтоб голос Ваш доходил до нас. Тяжкая вещь – культурная разобщенность, отсутствие спаянного общества, разрозненность и подозрительная враждебность людей. Грустное, грозное, трудное время417.

А что в те же месяцы пишут о Булгакове издания печатные?

М. Г. Майзель в «Кратком курсе советской литературы» ставит «Дьяволиаду» и «Белую гвардию» в ряд произведений новобуржуазной литературы, искажающих смысл Гражданской войны, показывающих «вандализм» новой власти и проч.418 В. М. Саянов в книге «Современные литературные группировки» повторяет характеристику писателя как «новобуржуазного», сообщает, что «в лице этого писателя мы имеем врага, а не союзника», и утверждает, что у советской общественности пьеса «Дни Турбиных» «встретила широкий отпор»419.

Казалось бы, все пьесы запрещены, в том числе не вышедший к зрителю «Бег», и говорить, собственно, не о чем. Печатного текста нет, репетиции остановлены – а пьесу и ее автора продолжают обсуждать как в закрытых, секретных документах, так и в открытой печати. Обвинения все тяжелее, автор ответить на них, по всей видимости, возможности не имеет.

Это диковинное литературоведение, с анализом персонажей и прочим, переместившись в пространство кабинетов и канцелярий высших учреждений государственной власти (Политбюро, ГРК и т. д.), приобретает новое качество прямоты в мотивировках запретов, скрытых под грифом «Секретно». Осколки не предназначенных для обнародования обсуждений временами долетают до Булгакова – в пересказах, намеках, с неминуемыми искажениями и двусмысленностями.

В конце 1920‑х об авторе «Бега» все чаще говорят как о классовом враге. Л. Авербах так и называет очередную свою статью: «Классовая борьба в современной литературе»420. Б. Волин продолжает: «Вылазки классового врага в литературе („Красное дерево“ Б. Пильняка, Союз писателей и прочее)»421, утверждая, что «Бег» – «глорификация белого движения»; П. Петров подытоживает: пьеса Булгакова сглаживает «грани классовой ненависти пролетариата к белой эмиграции и буржуазии»422.

Сохранилось свидетельство близкого друга писателя, литературоведа и философа П. С. Попова о том, что летом 1929 года писатель делал попытки «обратиться к историко-литературному заработку». 12 августа Попов пишет Булгакову:

Очень интересуюсь Вашими литературоведческими работами над текстами Тургенева. Не забудьте, что кроме редакторских комментариев Вам нужно составить предисловие. Проверили ли Вы текст?423

(Несколько ранее Булгакову предлагали писать скетчи для ГОМЭЦа, то есть для эстрадно-цирковых представлений, но от этого он отказался сразу.) Эти попытки отыскать иную, незаметную нишу для все-таки литературного заработка – свидетельства отчаянного положения отвергнутого литератора во второй половине 1929 года.

Автор обратился к иному жанру. Сменив драматургический на эпистолярный, он пишет письма наверх.

30 июля 1929 года Булгаков отправляет письмо человеку, на чье заступничество у него есть основания надеяться, – начальнику Главискусства А. И. Свидерскому. Напоминает о конфискации во время обыска ОГПУ рукописи «Собачьего сердца» и дневников. Начав с сообщения о запрете на сочиненные им пьесы, далее затравленный сочинитель сообщает: