бросая на черствые пашни прозрачную тень.
Прилежные девы в тяжелых рубахах ночных
простоволосой толпой выходили из хижин
и шли по пятам, рассыпая цветение вишен,
несли подношенья на днищах заслонок печных,
даруя спокойствие каждому, кто был обижен
недавним прилюдным позором времен сволочных.
Народ заполнял низкий дол, как весенний разлив,
ломал за поклоном поклон, славя чудное чудо.
Приветственным звоном в домах громыхала посуда,
пытаясь найти для молитвы заветный мотив.
Но счастье, уже не стыдясь откровенного блуда,
разлилось по паперти, руки свои распустив.
Мы шли вниз по склону к престолу земного царя,
по следу звезды наклоняя невидимый посох.
Подобно монаху, что принял пастушеский постриг,
я дослужился до звания поводыря,
надменный как сказочный демон, стыдливый как отрок,
вкусил безразличия мира и выпил моря.
Душе нашей выпало вечно скитаться в мирах,
сверяя пути по следам человечьего стада,
от райских лугов до пристанищ холодного ада,
ночуя всю жизнь на чужих постоялых дворах.
Досталась от Господа нам непростая награда:
забытые грех первородства и жертвенный страх.
Младенец лежал. Его трон подпирал небеса.
В отчаянной малости тела копился избыток
пожизненной власти, сражений, немыслимых пыток,
безудержной веры в знамения и чудеса.
И вдруг распахнулся судьбы непрочитанный свиток.
Царь мира спокойно открыл голубые глаза.
Он гневно взглянул на светило, дыша глубоко,
вбирая в себя распыленную гарь мирозданья.
Короткие детские руки подняли легко
заиндевелую чашу земного страданья.
Сухими губами он медленно пил молоко,
глотая его, словно клятвы священного знанья.
Молочные струи стекали ребенку на грудь.
Он быстро распробовал вкус вожделенного пойла.
Скрипели помосты дубового царского стойла.
Великий корабль отправлялся в неведомый путь.
Несбыточный градус такого глухого застолья
поверг бы в смятение любую послушную ртуть.
Напиток бессмертья замешен на смертном грехе.
Его белизна, словно звездная твердь, иллюзорна.
Прах предков сгущается в животворящие зерна,
и травы растут, не давая дороги сохе,
чтоб вспыхнуть однажды в сторожевом петухе,
придав его горлу подобье гортанного горна.
Он пил нашу гибель во славу державной зари,
вручая рассветному миру ужасное имя.
Гремучие змеи сосали огромное вымя,
как колокол древний с семью языками внутри.
И страшная пропасть росла между нами и ними.
Бездомными стали священники и цари.
Я помню, что бросил монету в один из ларцов.
Усталые старые губы шептали «не надо».
Сегодня я вывел корову из страшного ада.
У красной коровы уже не осталось жрецов.
Но, греясь под паром, живая земля праотцов
тревожно ждала завершенья былого обряда.
«Я корову хоронил…»
Я корову хоронил,
говорил сестре слова.
На оплот крапивных крыл
упадала голова.
Моя старая сестра,
скоро свидимся в раю,
брось на камешки костра
ленту белую свою.
«Поднимаясь с тяжкой ношей на престол…»
Поднимаясь с тяжкой ношей на престол,
разомлевший от дремучего вина,
с длинной лестницы сорвется мукомол,
мягче войлока, бледнее полотна.
Промелькнет, навек теряясь в глубину.
И, не ведая, что стало в этот миг,
удивленный, я свободнее вздохну,
будто горе развязало мне язык.
Хельвиг в яйце
Хельвиг уходит в сон, как в скорлупу яйца,
в котором полярная ночь тянется без конца,
в котором свод ледяной, облитый синей луной,
словно скобой лубяной сжимает овал лица.
Он спит в ожиданье восхода с родною страной,
чтоб однажды весной увидеть во сне отца.
Он теребит рукавицу, как лапу медведь,
забывает навеки свистящую в небе плеть,
и только шар голубой с печной трубой
вращается сам собой и продолжает греметь.
Когда закрываешь глаза, ты еще не слепой,
но на очи уже легла ловчая сеть.