Пятая глава посвящена, казалось бы, техническим дискуссиям вокруг необходимой степени автоматизации управления космическими аппаратами. Эти споры были важны для определения того, какие навыки – летчиков или инженеров – потребуются космонавтам. В этих дискуссиях тесно переплелись техника, профессиональная идентичность и социальный статус. Советские космонавты были «спроектированы» как часть большой технической системы; их рост и вес строго регламентировались, а действия были полностью запрограммированы. В отсутствие долгосрочной космической политики полеты обычно планировались исходя из краткосрочных целей, зачастую без должного внимания к рекомендациям специалистов по инженерной психологии. Образно говоря, советская космическая политика была встроена в тела и мысли космонавтов, по мере того как сами космонавты физически и ментально встраивались в космические аппараты. Проблема автоматизации бортовых систем поднимала и более масштабные вопросы о смысле и целях полета человека в космос. Споры вокруг автоматизации отражали конкурирующие мнения о том, что является главной задачей космического полета – пилотирование или научные исследования.
В шестой главе обсуждается противоречие между публичным имиджем космонавтов и их профессиональной идентичностью. Миф о космонавтах задумывался как новый, прогрессивный и высокотехнологичный, однако сконструирован он был из традиционных элементов советской пропаганды. Сам медиум – старая, неповоротливая машина пропаганды – незаметно подрывал футуристическое сообщение. Да и носитель сообщения, космонавт, относился к нему неоднозначно. Те вопросы, что более всего интересовали космонавтов, – технические аспекты космического полета, чрезвычайные ситуации на орбите и планы будущих полетов – должны были оставаться за кадром в их публичных выступлениях. Космонавтов заставляли подчиняться текущей повестке машины космической пропаганды – так же, как они должны были подчиняться автоматизированной системе управления своих космических аппаратов. Ни та, ни другая машина не оставляла им пространства для инициативы. Космонавты пытались расширить рамки ручного управления на орбите – и точно так же пытались они обрести контроль над собственной социальной ролью. Они не были идеальными автоматами на борту – и не стали безупречными моделями для общества.
Последняя, седьмая, глава посвящена взаимодействию мифа и идентичности в постсоветской культуре. В нынешней России, которая потеряла свой прежний коммунистический идеал и все еще ищет объединяющую «национальную идею», первопроходческий полет Гагарина обретает особый смысл. Эта вершина достижений советской космической программы часто выдвигается как исторический символ, которым россияне могли бы по праву гордиться, несмотря на травму потери статуса супердержавы. Космическая история теперь становится частью того, что литературный критик Наталья Иванова назвала «ностальящим»: не осуждение и не идеализация прошлого, а его актуализация в виде набора символов, служащих ориентирами для сегодняшних дискуссий37. В постсоветской России культурное наследие десятилетий коммунистического правления причудливо смешивается с не так давно возникшей капиталистической культурой, когда рекламные кампании искусно сочетают старые символы советского с «новыми русскими» капиталистическими ценностями.
История советской космической мифологии предполагает более сложную картину, чем простое подавление неофициальной коммуникативной памяти культурной памятью, поддерживаемой государством. В то время как официальная история советской космической программы представляла мифологизированную версию событий, космические инженеры и космонавты, культивировавшие «контрвоспоминания», создавали собственные мифы. Парадоксальным образом одни и те же люди – совершившие полет космонавты и космические инженеры – зачастую распространяли мифы обоих типов, только в разных пространствах памяти: первые – публично, вторые – частным образом. В культурном водовороте после распада Советского Союза, когда прежние идолы были свергнуты, а прежние отщепенцы канонизированы, оказались размыты четкие аналитические разграничения между публичным и приватным дискурсами, между коммуникативной и культурной памятью и даже между памятью и историей. Единственный оставшийся выбор – уже не между историей и памятью, а между разными версиями мифа.