И Сарбан вытер слезу, которая там, в оранжерее Игнаца, показалась ему такой знакомой, как будто он ее уже где-то видел; как будто эта слеза однажды блеснула на чьем-то лице, но он не знал, когда и на ком, поэтому продолжил рассказ о том, как провел ночь рядом с Варой, но Вара казалась такой далекой, и глаза ее были закрыты, она смотрела вслед Богу. Не умирай, шептал Сарбан ей на ухо, а Вара шептала в ответ: как я могу умереть дважды? Помоги мне так и поступить. И Сарбана охватила предсмертная дрожь, как в те ночные моменты, когда не знаешь, придет ли утро, или оно лежит где-то мертвое, выпотрошенное беспокойной ночью. Но утро все же пришло, а с ним и толпа биварцев, которые мяли шапки в руках, не поднимали глаз и стояли стеной вокруг мешка на мостовой. Сарбан вскочил, растолкал их, развязал мешок и вытащил Бога (богбогбогбог!), спросил: Бог? (гобгобгобгоб!). Ибо его было трудно узнать, так он был перемазан в дерьме, а рот его был набит бумагой. Вы бы хоть его обмыли, негодяи! – крикнул – по его словам – Сарбан, и откуда-то донесся вздох Вары, которая все поняла. Сарбан вытащил бумаги изо рта мальчика и прочел вслух историю, что была на них накарябана, стоя над маленьким Богом, как будто на поминальной службе. Пока Сарбан так стоял, он не видел большую дыру от ножа в спине мальчика, но биварцы ее отлично видели с того места, где сами стояли, а дыра видела их и как будто насмехалась, кривясь иссохшим ртом.
В конце концов мальчика обмыли, дыру в спине зашили и похоронили, дома очистили от сажи и вновь возвели рухнувшие стены, но ничего больше нельзя было сделать для Вары и Сарбана, которые лишь молчали и глядели в пустоту, ибо дом был таким пустым без Бога. И Вара возненавидела священника. Сарбан это знал, чувствовал, хотя жена ничего ему не говорила; она его ненавидела, так как он ее оставил, чтобы помогать другим, и теперь у всех были дети, кроме нее. Они не наши дети! – внезапно кричала Вара посреди ночи, уткнувшись в подушки, и Сарбан мог лишь сказать: знаю. Знаю, Вара. Он поворачивался к ней и целовал в висок, пока она не засыпала, ибо любил ее больше, чем мог выразить словами, и в полусне ему казалось, что он целует в висок Бога, но без эха.
Шли дни, и Сарбан пытался что-нибудь узнать, вытянуть из кого-нибудь как можно больше о смерти Бога, но никто ничего не слышал, не видел, лишь Ничто видело все, но как его спросить? И так вышло, что священник нарек убийцу этим именем – Ничто, – ибо нужно было имя, чтобы его поймать. Ничто убило его сына, одновременно уничтожив все, что еще было в нем самом.
– Потому что можно умереть и прежде смерти, – сказал он Игнацу.
И в этот самый момент своей повести Сарбан убедился, что Игнац все понимает, потому что поди знай, сколько раз (она) он умирал, но ведь каким-то образом оказался здесь.
Днем священник искал Ничто, ночью целовал в висок Вару, которая уже не разговаривала ни с ним, ни с кем-то еще, ни, вероятно, сама с собой. Каким образом Вара договорилась с собственной душой о том, когда ей уйти, Сарбан понятия не имел как, но это случилось. Однажды утром Вара ушла раньше, чем священник проснулся, и не оставила после себя ни словечка, ни записки, которая объясняла бы такой поступок. Сарбан вскочил с постели и в ночной рубашке побежал по улицам, расспрашивая о Варе, и биварцы показывали пальцем, дескать, туда она пошла, туда, и при ней была котомка; и Сарбан бежал, и все новые пальцы указывали на стены, а затем, когда последний городской палец указал за ворота, священник все понял, упал на колени и начал бить кулаками по грязи, сотрясаясь от рыданий, словно видел перед собой не землю, а чей-то громадный висок, за которым и созрел этот жуткий замысел. В каком-то смысле такова истина, подумал Сарбан и вытер еще одну слезу, на этот раз чужую.