Катька нервно заёрзала на кровати, чуть не расплескав суп, хотела сказать, что и она не так далеко от Кунгура живёт, да не вышло.

– И вот ведь какое дело! – бабка не останавливалась. – От родного отца ласки не видала, а как этот по голове раз погладил, я так и заревела. А он: чего ты, Дуся, я ведь добром. А будто я не вижу? Вижу ведь! Остался он у нас. А в тридцать девятом, мать на сносях уже была, в армию его взяли. Да в Монголию отправили. С япошками воевать. Три письма оттудова пришло. В первом сообщал, что хорошо у него всё, что над людьми поставили да пушку дали. Приветы передавал, у всех всё расспрашивал: у матери, у меня, у Катьки – как да что. Во втором просил детей по-евонному назвать: Лёнькой да Райкой. Они уж родились тогда. А в третьем… – Васильевна всхлипнула, не сдержав старческих слёз. – Товарищи его писали. Хорошо писали. И командир его, над всеми пушками который был, подписался. А после того посылочка пришла – от командира, от солдат: деньги они слали, мыло, зеркальце Райке, гильзы Лёньке да гимнастёрку отцову. Я ведь Василия-то отцом звала! И отчество его взяла. Тогда. В сельсовет пошла да как шарахну кулаком по столу: переписывайте! Вот кто моим отцом был! А там и не спорили. Мне восемь годков только исполнилось, да. Вот и глянь, коли сможешь: стоит перед мужиками да тётками девчоночка да кулаком – по столу!

В палату заглянула медсестра из процедурного. Со шприцем. Возмутилась, увидев полную посуду:

– Почему не едите?

– Надо будет, съедим! – сурово ответила Катька. – И унесём сами.

Медсестра только крякнула и, быстро сделав Евдокии Васильевне укол, удалилась.

– Мать… – вздохнула бабка.

– Чего? – не поняла Катька, подумав, что укол оказался чересчур болезненным и старушка ругнулась.

Однако у Васильевны просто сорвалось дыхание:

– Мать у меня в сорок втором померла. Зимой. Сено с поля вывозили на ферму. Лошадь легла, мать поднимала, да не получилось. Пешком в деревню пошла. А метель!.. Через два дня нашли. Мне ребят в детдом сдать предлагали. Я отказалась. Чего уже – одиннадцать лет, двенадцатый. Взрослая. И в колхозе, и с ними. На трудодни-то чего давали? Слёзы. Коза у нас была да куры – они спасли. А в колхозе я за всё бралась, чтоб активисткой быть. Активистам премии давали: когда картошки мешок, когда отрез на платье. Я по три платья из одного шила. Лёнька у меня до пяти годков в бабском щеголял. А после пяти пришёл да спрашивает: «Я мужик?» «Мужик», – отвечаю. «Как отец?» – говорит. «Как отец», – говорю, а сама слёзы утираю. Взяла гимнастёрку отцову да из неё и пошила Лёньке. И рубаху, и портки. Так он в них и в школу пошёл.

Я ребят выучила: и в школе, и в училище – Лёнчика, и Катьку – в техникуме. И Райку – в институте. Потому и замуж не вышла, что некогда было. Потому и завещание – племяннику. Да-а… А тебя парень-то пригласил. Куда? К себе?

Катька не сразу поняла, что бабка обращается к ней. И той пришлось повторить.

– А-а! – поняла Катька. Качнула головой: – К себе. Он тоже здесь. В двенадцатой палате.

– Не ходи! – как отрезала бабка.

– Почему? – Катька выпучила глаза.

– Не мы их, они нас выбирают, – бабка говорила тяжело, задыхаясь, паузы делала почти через каждое слово. – Пусть они и ходят. Ежели им надо. А ты выбирай. Да не всякого. А сердечного! – тут Васильевна, кряхтя и плача, плача по-настоящему, повернулась лицом к Катьке. – Мать у тебя… Ой, береги мать! Не знаешь ты, как оно, без матери! Скажи мне, что мать любить будешь! Скажи!

– Так люблю. – Катька растерялась, не понимая, что происходит.

А бабка понимала. Она знала, что сейчас произойдёт.