– Почему ты выбрал путь через машинные залы? Он не самый короткий и не самый удобный.

– Мне, – сказал сын, подыскивая слова, – хотелось посмотреть в лица людей… чьи дети – мои братья… мои сестры…

Он шевельнул рукой, словно желая поймать на лету и вернуть едва произнесенные слова. Но они уже прозвучали.

Иох Фредерсен остался неподвижен. Хмыкнул, не разжимая стиснутых губ. Два-три раза легонько стукнул карандашом по краю стола. Перевел взгляд с сына на часы, где молниями вспыхивали секунды, опять посмотрел на Фредера.

– И что же ты обнаружил? – спросил он.

Секунды, секунды, секунды тишины. Потом сын будто с корнем вырвал свое «я» и жестом полного отречения швырнул отцу, но тем не менее остался на месте и, слегка склонив голову, заговорил так тихо, точно каждое слово задыхалось меж его губами:

– Отец! Помоги людям, что живут при твоих машинах!

– Я не могу им помочь, – отвечал мозг Метрополиса. – И никто не может. Они там, где им до́лжно быть. И таковы, какими им до́лжно быть. Для иного и большего они не годятся.

– Не знаю, для чего они годятся, – без всякого выражения сказал Фредер; голова его упала на грудь, точно его резанули по горлу. – Знаю только, что́ я видел… и зрелище это было ужасно… Я шел через машинные залы, подобные святилищам. Все великие божества обитали в белых святилищах. Я видел Ваала и Молоха, Уицилопочтли и Дургу [3]; одни являли неуемную общительность, другие пребывали в жутком одиночестве. Я видел колесницу Джаггернаута и башни молчания [4], кривой ятаган Мухаммада и кресты Голгофы. И все это сплошь машины, машины, машины; прикованные к постаментам, как божества к храмовым престолам, они возлежали там, проживая свою богоподобную жизнь: безглазые, но всевидящие, лишенные ушей, но всеслышащие, безъязыкие, но без устали возвещающие о себе, не мужчины и не женщины, но зачинающие и рождающие, неживые, но сотрясающие воздух своих святилищ никогда не замирающим дыханием своей живости. А рядом с богомашинами – рабы этих богомашин: люди, словно раздираемые меж машинной общительностью и машинным одиночеством. Им не нужно таскать грузы – грузы таскает машина. Не нужно ничего поднимать, не нужно напрягаться – все делает машина. Каждый на своем месте, каждый подле своей машины обязан делать одно и то же, вечно одно и то же. Соразмерно кратким секундам постоянно одно и то же движение рукой в одну и ту же секунду, в одну и ту же секунду. У них есть глаза, но слепые ко всему, кроме одного: шкал манометров. У них есть уши, но глухие ко всему, кроме одного: гула машины. В вечном своем бдении они уже не думают ни о чем, кроме одного: стоит им ослабить бдительность, и машина проснется от мнимого сна, начнет бушевать и разнесет себя в клочья. А машина, у которой нет ни головы, ни мозга, этой напряженностью бдительности – вечной бдительности – знай высасывает из недвижимого черепа мозг своего стража, без устали высасывает до тех пор, пока на полом черепе не повисает некое существо – уже не человек, но еще не машина, опустошенное, порожнее, израсходованное. Сама же машина, поглотившая, пожравшая спинной и головной мозг человека, вылизавшая изнутри его череп длинным, мягким языком долгого, мягкого гула, сверкает своим бархатно-серебряным блеском, умащенная елеем, прекрасная и непогрешимая, – Ваал и Молох, Уицилопочтли и Дурга. А ты, отец, ты нажимаешь пальцем на синюю металлическую пластинку подле правой твоей руки, и твой великий, прекрасный и ужасный город Метрополис издает рев, возглашая, что жаждет нового человечьего мозга, и живая пища потоком катит в подобные святилищам машинные залы, выплевывающие израсходованных… – Голос у Фредера сорвался. Сжав кулаки, он с силой ударил одним о другой и посмотрел на отца. – …и все-таки это люди, отец!