«Мама… Как же я теперь?.. Один…»
Сор-горинец Ваня все посматривал на него – кажется, даже с пониманием и сочувствием, но с расспросами и душеспасительными разговорами не лез. И на том спасибо.
Они спустились с горы и, пройдя мимо ворот и «таможни», вошли в здание фактории. Немного задержались в камере дезактивации, очищая одежду от случайной пыли.
– Максимыч! – окликнул фактора Ваня, едва войдя в зал харчевни. – Отвлекись-ка, тут к тебе дело есть!
Он что-то зашептал на ухо хозяину – видимо, пересказывал случившееся у них, наверху. Лицо фактора, неоднократно принимавшего в своем заведении соседских охотников, добытчиков и наемников и потому знавшего всех членов бригады Бабая, вытянулось, и он начал с удивлением, сочувствием и почему-то с уважением посматривать на Марка.
А тому было все равно. Апатия овладела им, скавен приткнулся куда-то в угол и бездумно уставился в стол.
Закончив делиться с фактором новостями, Ваня слегка потрепал подопечного по плечу:
– Ну, ты это… держись, не раскисай! – неловко проговорил он. – Сейчас Максимыч тебе чего-нибудь пожевать спроворит, да чайку на полезных травках… Посидишь тут, отдохнешь, успокоишься. Потом – до дому. Вечереет уже, ваши-то, небось, тебя уже хватились?
Марк промолчал, словно и не услышал, а может, так оно и было. Сор-горинец еще немного постоял над ним, потоптался, вздохнул и, кивнув на прощание фактору, вышел.
Спустя некоторое время на столе перед носом подростка возникла миска поджаристых оладий и кружка чая.
– Подкрепись, небось, оголодал уже за день-то, приключаясь… – послышался голос Максимыча, и на плечо мягко опустилась его жесткая ладонь. – Ты отчаянный парень, О’Хмара, и действительно – весь в своего батьку, каким я его помню. Но… жизнь, как видишь, иногда любит делать нам козью морду. Мне очень жаль, что так вышло, правда… – он помолчал. – Ладно, не буду тебе мешать. Посиди, успокойся. Если что – зови, понял?
Марк рассеянно кивнул. Фактор еще раз похлопал его по плечу и отошел к себе за стойку.
Пышные, с пылу с жару, картофельные оладушки, которыми так любил при случае полакомиться в этой харчевне юный охотник, на сей раз не лезли в горло и на вкус казались сухими и пресными, как прошлогодняя трава. Чай – обычно ароматный и насыщенный – сегодня почему-то отдавал полынным веником и горчил… а может, это просто были слезы, которые Марк не хотел, не мог показывать здесь никому?..
Умом он понимал, что сегодня получил закономерное и логичное подтверждение всему, что говорили ему на станции про мать и ее отношение к отцу и к нему. Но сердце продолжало исходить отравляющей горечью и рвущей по живому обидой: почему мама так с ним поступила? Так жестоко и несправедливо? Он же хотел как лучше…
Наверное, Максимыч в этот раз заварил ему какие-то специальные травы, приводящие в порядок раздерганные нервы. Потому что спустя некоторое время Марк поймал себя на том, что начинает потихоньку успокаиваться. Нет, ему по-прежнему было горько, больно и обидно, однако… поступок матери, как ни крути, все же не стал для него полной неожиданностью – его ведь предупреждали до этого, и не раз. Так что где-то в глубине души он был отчасти готов к такому повороту событий – просто до последнего надеялся на лучшее. Но, если разобраться… жили же они с отцом как-то все эти годы вдвоем, без жены и матери? Прекрасно жили! Живет ведь он после гибели отца один? Живет, да притом даже не бедствует. Неужели и дальше не сдюжит?
Мать Марк практически не знал, и потому ее отказ от него теперь, успокоившись после первого шока, переживал далеко не так болезненно, как в свое время потерю отца. Вот по нему он иногда тосковал так, что хоть волком вой. А мама… Да, она подарила ему жизнь, но в этой его жизни ее самой никогда не было. И потому не было связанных с ней воспоминаний, ощущений, чувств, кроме тех, что он сейчас испытывал. Но боль, обида, горечь, разочарование потихоньку отступали на второй план, теснимые задетым за живое самолюбием, гордостью и упрямством не привыкшего – в силу воспитания и нравов своего окружения – к «девчачьим нюням» юного алтуфьевца.