По дороге от Верити я решила, что не буду спрашивать маму о папе и знаке во́рона. Пока рано. Боюсь, просто не смогу этого выговорить.
И ещё подсознательно хочется, чтобы мама сама рассказала мне всю правду о папе.
– Прости, пожалуйста, я опоздала к ужину, – решаюсь произнести я, вешая одежду на крючок у двери. – Зашла к Верити, и мы заболтались.
Мама откладывает вилку и отпивает глоток воды.
– Дорогая моя, ты же знаешь, как я волнуюсь, – отвечает она с неприступным видом. Не знаю, беспокоилась ли она, скорее всего, просто сердится. Пытаюсь нацепить на лицо самое покаянное выражение, но разжалобить маму не получается. – Ты могла бы оставить записку…
– Я всё понимаю, пожалуйста, извини. – Дотрагиваюсь до маминого плеча, она оборачивается и смотрит на меня. – Я больше так не буду. Честное слово.
В мой четырнадцатый день рождения мама объявила, что я заслуживаю большей свободы. С тех пор, если я заранее сообщаю, где я, с кем, что делаю, когда вернусь и во что одета (на случай, если потеряюсь и придётся обращаться в полицию), то могу не приходить домой, пока на улицах не зажгут фонари. Ничего себе – свобода! Конечно, мама заботится обо мне, и я знаю, что теперь, когда папы больше нет, она волнуется ещё сильнее, но если бы только она могла доверять мне хоть чуточку больше!
Мама вздыхает и вытирает губы салфеткой. Иногда у меня такое чувство, будто она навсегда смирилась, что из меня не выйдет ничего путного. Она словно предпочитает замечать мои ошибки, вместо того чтобы приложить капельку усилий и разглядеть успехи. Мама расчёсывает мне волосы на косой пробор, чего я обычно терпеть не могу, но сейчас не обращаю на это внимания.
– Ветчина в духовке, наверное, еще не остыла, – говорит мама, возвращаясь к ужину.
Кажется, на этот раз меня простили. Зря я так несправедлива к маме. Осторожно, прихватив полотенцем, вынимаю из духовки горячий противень. Перекладываю на тарелку два ломтика ветчины, едва не обжигая пальцы. Зачерпываю из кастрюльки на плите картофельного пюре и сажусь за стол. Мама не смотрит на меня – покончив с ужином, читает книгу.
Вот что я сделаю. Устрою ей проверку.
Беру с буфета лист бумаги и кладу рядом с тарелкой. Вилка в левой руке, карандаш в правой, ем и делаю набросок.
– Дорогая моя, неужели обязательно всегда рисовать за едой?
Мама так острит. Это наша дежурная семейная шутка: мама за столом всегда читает, я всегда рисую, а папа всегда порицал нас за необщительность. Но сегодня получается не смешно.
– Скоро экзамены, мне надо готовиться.
Теперь мама смотрит на рисунок, и росчерки моего карандаша становятся чётче, я затушёвываю птичье крыло. Мама опускает книгу на колени и вглядывается в мой эскиз.
– Сегодня на площади проводили церемонию нанесения знака, – говорю я, не отрывая глаз от бумаги.
– Да, я слышала. – У мамы спокойный голос, может быть чуть громче обычного. – У нас на чтениях только об этом и говорили. Я никогда не видела такой церемонии, даже не знала, что их всё ещё проводят. – Слышу шелест страниц, но, когда отрываю глаза от наброска, вижу, что мама смотрит на меня. – Много ли народу собралось на площади?
– Да, много. – Поворачиваю рисунок, чтобы тщательнее прорисовать клюв. Знаю, мама не сводит с меня глаз. – Тому человеку нанесли вот такой знак. – Придвигаю рисунок поближе к маме. Неужели она вздрогнула или мне показалось? – Это знак Забвения. Ужас, правда?
Ну же, мама, расскажи мне всё как есть.
Она изучает рисунок, избегая смотреть мне в глаза.
– Ты станешь великолепной чернильщицей, звёздочка моя, – говорит мама, возвращая мне листок. – Однако надеюсь, что такие знаки тебе наносить не придётся.