О-о. Нельзя, мне решительно нельзя проводить время за такими мыслями. Я ведь знаю, что на самом деле он просто юноша, просто обычный человек, в котором как-то по-особенному – для моих именно глаз, для моего восприятия – соединились цвета, линии, жесты и запахи. Он не чудо природы, не феномен – он обычный москвич двадцати шести лет, умный, способный, красивый парень, умеющий одеваться и подать себя, расслабленный. Обаятельный. Всё. Это, собственно, и всё.

Вот только я вижу в нем нечто большее. Нечто особенное. В моих глазах он… сияет. Он похож на… На самом деле он похож на какого-нибудь пастушка из греческого мифа, юного Париса или Адониса, которые бродили по запыленным горам между серыми оливами, не подозревая о своей исключительности, – но при этом красивые настолько, чтобы вызвать восхищение, страсть и зависть олимпийских богов.

И Парис, и Адонис кончили плохо. Все эти пастушки кончили плохо. Хорошо, что я об этом вспомнила. Вовремя.

Небо светлеет – летние ночи коротки, скоро рассвет. Как всегда в это полусумеречное время, налетает холодный ветерок. Он заставляет меня поежиться. Не от холода, конечно, – я не чувствительна к холоду. Этот ветерок просто прилетел очень вовремя, чтобы вернуть меня к реальности – чтобы отвлечь от глупых мыслей и заставить взять себя в руки. Чтобы напомнить мне, кто я такая и как опасно этому красивому ребенку приближаться ко мне. И как непростительно с моей стороны будет приближаться к нему. Как бы мне этого ни хотелось. А мне давно – может быть, никогда за всю мою полную событиями жизнь – ничего еще так не хотелось. И, значит, я должна быть очень, очень осторожна. Я всегда гордилась своим самоконтролем, своей внутренней дисциплиной. Может быть, они никогда раньше не подвергались такому испытанию?

Я вздыхаю, глядя на серое небо. Что мне еще остается, кроме как вздыхать?

В этой ситуации есть, однако, нечто позитивное. Он меня терпеть не может – я страшно его раздражаю. Он считает меня – и справедливо, конечно, – жестокой дрянью, которая лишила должности его близкого друга. Вероятно, он также считает меня дурой, которая взялась за работу, с которой не справится. Сегодня, на редколлегии, какие он бросал на меня смурные, сердитые взгляды, как поджимал губы, с каким остервенением рисовал на бумажке с планом номера какие-то каракули. С какой наглой небрежностью ответил на прямой вопрос по поводу модной съемки – в его тоне так и сквозило: «Отстань, женщина, ладно? Я тебя знать не хочу». Такое прелестное инфантильное раздражение. Такой трогательный протест уязвленной мужской гордости.

О, это правильно, Влад, – так ты и должен думать. Так и должен ко мне относиться. Держись от меня подальше, презирай меня, иронизируй. Не подходи ко мне. Для твоей же пользы. Для того чтобы моя совесть была спокойна.

У меня есть, впрочем, дилемма. Для него лучше держаться от меня на расстоянии. Мне куда легче будет блюсти дисциплину, если он будет меня ненавидеть. Но то, что хорошо – что единственно возможно! – для его и моей жизни, то очень плохо для работы. Нельзя, чтобы он принимал мои руководящие указания в штыки, считал их дурацкими бабскими капризами, которые можно игнорировать. Мне нужно, чтобы он работал на меня с удовольствием, – он нужен мне, чтобы делать журнал. И если он будет продолжать в том же духе, что всю эту неделю (а он в самом деле вел себя плохо, просто как натуральный саботажник – халтурил, тянул время, не слушал, чего я от него прошу, в общем, всячески пассивно протестовал), ничего не получится. Мы и сроки сдачи запорем, и журнал испортим. Значит, мне придется убедить его в том, что я не так плоха, как ему кажется.