Московское небо над моей головой становится совершенно черным. На нем даже видны звезды. Я не знаю, сколько часов уже сижу здесь, на своей террасе, и как давно мое недовольство собой сменилось этой глупой, глупой, глупой мечтательностью. Мне хочется выпить еще один коктейль, но я не думаю, что это разумно – мне вовсе не нужны завтра на работе покрасневшие глаза. А, к черту все – выпью: утро я вполне могу просидеть в темных очках, а ко времени обеда с Владом все уже пройдет. Мне нужно еще выпить, потому что я устала ругать себя, я хочу просто посидеть здесь еще и подумать о нем. Это баловство чистой воды, я точно знаю, чего ни в коем случае не должна и не буду делать: я не буду приближаться к нему, не по-настоящему, не так, как мне бы хотелось, потому что я ни в коем случае не могу причинить ему боль. То, что я сейчас о нем думаю, ни во что не выльется, не пойдет дальше. Я не буду строить планов – если не считать плана держать его на расстоянии. Я разумная, ответственная женщина, я не стану делать никаких глупостей. Но сейчас я очень, очень хочу подумать о нем еще. Почувствовать себя живой и настоящей – тут, одна в ночном городе, наедине с собой. Никакого вреда не будет. Я просто помечтаю…

Вкус «Кровавой Мэри» на губах заставляет меня вспомнить его губы – его широкий, подвижный рот, всегда готовый изогнуться в капризной усмешке. О, он капризен, и обидчив, и темпераментен, мой арт-директор, он не любит, когда что-то не по нему, и может надуться, как мышь на крупу, от любого неосторожного слова. На его высоких, резко очерченных скулах в такие минуты вспыхивает румянец – нервный, быстрый, восхитительного цвета, такой бывает только у людей с очень хорошей кожей. Он бледнеет так же быстро, как краснеет, – да, кровь бежит по его венам очень проворно… И когда он бледнеет, его темные брови выглядят так, словно их углем прочертил Модильяни – линия такая же резкая, такая же безошибочно точная.

А его глаза… Я могу долго, долго думать о его глазах. Об их необычном, диковатом каком-то разрезе – бог знает, сколько разных кровей смешалось среди его предков, чтобы они стали такими. Об их цвете, который все время меняется с зеленого на почти свинцовый серый. О непристойно, не по-мужски длинных и густых ресницах. И о выражении этих глаз – одновременно и сонных и дерзких, словно похмельных. Иногда мне хочется назвать его взгляд «порочным» – но это абсурдно, потому что в нем нет порочности – он для этого слишком молод и слишком мало думает о самом себе. Это не порочность, а всего лишь беспечная наглость мальчишки, который знает, что талантлив, и привык к тому, что все его любят, и не задумывается – почему. Он никогда не любуется собой, он принимает себя как данность. Его обаяние ровно в том и заключается, что он не подозревает о том, насколько исключителен, как выглядит со стороны, какое производит впечатление.

Он ослепителен. Необычен – сколько раз я отмечала про себя, что его лицо, с этими скулами, бровями, с этими дикими глазами и подвижным ртом в профиль и фас выглядит совершенно по-разному, словно это два лица двух разных людей. Одинаково красивых, одинаково юных, одинаково беззащитных.

Да, именно так. Он красив, юн, и он беззащитен. Как бабочка, которая умирает от одного прикосновения к ее крыльям.

Могу себе представить, какое у Влада будет лицо, если его кто-то сравнит с бабочкой! Я просто слышу, как он фыркает, поднимает одну угольную бровь, кривит губы и, чуть разведя лежащие на столе руки – странно, что у него есть этот жест, я много раз видела его у англичан, но не здесь, не в Москве, – словно подчеркивая ими вопрос, скажет с непередаваемой смешливой интонацией: «Чего?!»