Мать никогда не вызывала в Ольге, ни любви, ни нежности, ни благодарности, ни даже жалости. Теперь же, старая и немощная, она просто мешала жить своим желанием прислонить голову к самому родному существу, услышать слова утешения, почувствовать ласку и тепло; своими «ахами» и «охами», своим сочувствием и сопереживанием, своими доисторическими наставлениями и советами. Сморщенная, беззубая и некрасивая старуха раздражала её. Её жившую все последние годы в такой роскоши, красоте и неге! Мысль: избавиться от матери, да ещё и досрочно заполучить её квартиру, сразу показалась Ольге логичной и вполне оправданной. «Старая своё прожила, пора и честь знать! Нельзя мешать жить молодым!» О том, что когда-нибудь она сама станет старухой, Ольга не думала. Никогда не слышала она и о Золотом правиле этики, гласящем: «Поступай с людьми так, как хотел бы, чтобы поступали с тобой!» Не понимала того, что её дети, памятуя данный им урок, в будущем поступят с ней так же, как она поступает с матерью!

И начался для Елены Ивановны сущий ад. Поощряемые матерью внуки полностью вышли из-под контроля. Если до переезда матери Елене Ивановне как-то удавалось сдерживать их интерес к нынешнему безнравственному телевидению, то теперь они до поздней ночи смотрели все программы и быстро растлевались. На глазах становились алчными, завистливыми, поклоняющимися только одному Богу – «Золотому тельцу». Будучи школьниками, теперь они возвращались домой под утро. Мать и вообще часто не ночевала дома. Старушка, сидя у окна, в страхе поджидала их, вздрагивая при каждом звуке в тёмном дворе или на лестнице. Ей грезились всевозможные ужасы. То в полудрёме она видела: как нежную Наташеньку грубо насилуют какие-то кавказцы, то – как любимого Бореньку, вынянченного ею, убиваю хулиганы, то – как Оленьку бандиты забирают в заложницы. Она нервно крестилась, шептала молитвы, которым ею учили в далёком детстве: Господу, Пресвятой Богородице, Святому Духу, Ангелу Хранителю. Так в молитвах и полудрёме проходила не одна ночь. Успокаивалась Елена Ивановна только, когда появлялись её ненаглядные. Начинались естественные в таких случаях причитания и упрёки, вызывающие в чёрствых, недоразвитых душах «ненаглядных» только ожесточение, которое вырывалось наружу вначале в виде простых грубостей, а позже и матерных ругательств в ответ на её безмерную любовь и доброту. Она уходила в свой угол, ложилась на старую скрипучую тахту, отворачивалась к стене и долго беззвучно плакала, глотая горькие слёзы обиды. Она пробовала говорить с Ольгой, но в ответ слышала только грубое: «Отстань!», «Не твоё дело!», «Не суй нос, куда не просят!» И это в благодарность за её многолетнюю материнскую заботу!

Наташенька и Боренька всё больше отдалялись. Оскорблённая Елена Ивановна почувствовала себя одинокой, всеми заброшенной и никому на этом свете не нужной. Оставаясь одна в квартире, она вспоминала младенчески нежных и беспомощных, и Оленьку, и Наташеньку, и Бореньку; их первые слова и шаги, их нежные ручки в своих ладонях, их тёплые тельца, прижатые к груди; их тогдашний цыплячий запах – и неудержимые слёзы обиды ручьями текли из старческих глаз.

Эти, выращенные ею, самые родные и близкие существа, теперь откровенно измывались над ней. У неё не стало своего места в собственной квартире; с ней никто не считался, когда почти до утра веселились, пили, пели и плясали Ольга и её дети со своими друзьями. Гремела музыка, и ритмы безжалостно били по её уставшим барабанным перепонкам. От её мольбы убавить рёв музыкального центра или звук телевизора все только отмахивались, как от назойливой, надоевшей мухи. Идти её было некуда, и она в таких случаях, забравшись в чулан, безутешно плакала и молила Бога о смерти. Её ограничили в общении с внешним миром – такими же, как и она, стариками – практически запретив пользоваться телефоном в присутствии молодёжи. Однажды, когда она по телефону вызывала врача на дом, Ольга, которой надоело ждать, с такой силой рванула из её рук трубку, что порвала шнур, соединяющий её с аппаратом и тот, упав на пол, разбился. Елену Ивановну перестали допускать за общий стол, и она стала варить обед для себя в крохотной кастрюльке, в которой когда-то варила манную кашку внукам. Всё вокруг напоминало ей о других временах и больно ранило её больное старое сердце. Стало вполне обычным слышать из уст любимого внука, которого она в младенчестве выходила, спасла от смерти, слова типа: «Чтоб ты сдохла, старая дура!» Шутки ради, в её кастрюльки сливали объедки, бросали окурки, насыпали соли и дружно весело хохотали, когда она это замечала. Какую же нестерпимую боль чувствовала она при этом!