Стоял туман
И мой стоял
Так мы стояли
В непогоду оба.

И мы ржали, а проржавшись, я совал ему свою домашку. Он понимающе кивал и лез в шкафчик за туалетной бумагой.

Гениям – гениево, а мне в класс. Небо висело тусклым, и ему помогали два неоновых плафона. Теперь зимы другие. Это не когда отец откапывает во дворе машину, это когда днем горит голубоватый свет. Я ненавидел оба варианта. Я много чего ненавидел. Не сказать, чтобы я жаловал три других времени года. Жарко – холодно, светло – темно, какая разница? Вся погода замкнута внутри настроения. И хорошо бывает только тогда, когда внутреннее совпадает с внешним. Было утро грязного понедельника (так я звал дни недели, потворствуя православной традиции). Раз есть чистый четверг, пускай понедельник будет грязным, а вторник просто хуевым. Неустойчивые выражения придумывались лучше всего на физике. Вторник – день-ублюдок. Самый подлый и ничтожный из семи гномов-дней. Уже прошел целый понедельник, и ты уже измучился жить, а до пятницы еще как до поминок по Белоснежке. Вторнику не даст никто. Уверен, что Гитлер, Нерон и мать Тереза родились во вторник. Но я отвлекся… А что, если моим «важным» будет отвлекаться? Развлекаться – будет «важным» Валеры. А отвлекаться – моим. Отвлечение… пожалуй, да!

Первая пара – компьютерный класс. Пришлый инженер из академгородка София Антиполис рассказывал, что такое электронная почта, чем она в перспективе упростит жизнь и сбережет время. Зачем мне упрощать жизнь? Проще не бывает, думал я и смотрел на полную Софию Скаримбас, гречанку с острова Парос. И зачем беречь время? Время – это все, что у меня есть. Мой друг, сосед по парте Натан Эрнст, был вдумчив и напряжен. Мозг его тужился, а глаза он сощурил так сильно, что веснушки у глаз исчезли в новообразованных морщинах. Пока я зарегистрировал свой первый ящик, простой, как сон козы, – фамилия и число, Натан пробовал сотни и регистрировал десятки – туризм. фр, секс. фр, секс-2.фр, и бубнил, что сволочи уже все нормальное разобрали. Задребезжал железный голос звонка, заскрипели ножки стульев и захлопал в ладони Натан.

– Есть, – он записывал названия в блокнот, – есть!

На перемене он стрельнул сигарету (свои он вечно забывал в общежитии) и сообщил что жопа. фр – его! Курить можно было только на улице, и в ливень мы набивались под единственный желтый навес с красной надписью «Киоск». Надо сказать, что в девяносто седьмом во Франции не курили только мертвецы.

София Скаримбас стояла бок о бок со мной и хвастала подругам мобильным телефоном. Первым в нашей школе. Ее мягкие руки пахли сливочным маслом. Хотелось припасть к ее надежному плечу и спать безмятежным сном. Меня она недолюбливала и приблизительно с октября только кивала мне, если уж жизнь загоняла нас в один школьный коридор и заставала идущими навстречу друг другу. У нее были невиданные соски. Бледно-розовые и гладкие. Похожие на срез докторской колбасы, и сколько бы я ни водил по ним языком, ничего из них не выступало. Дышала тяжело. О бедро мое терлась, а сосковая гладь не менялась. И как она собирается кормить детей? Откуда потечет? Столько всего в мире неясного… Она была однажды в нашей комнате. Эдвард уполз в наушниках с гитарой на свой бельэтаж, а нас перенесло с моей койки на пол. Разделась она только по пояс, и всякие мои попытки расстегнуть на ней джинсы пресекали ее упитанные пальцы-стражи. Они брали мои руки и перебрасывали их с фронта в тыл, на крашенные волосы с черными корнями. «Ну, – думал я, – и что мне делать с твоими волосами?» Надо, наверное, было водить по ним, или гладить, или косички вить… Она целовалась как будто с утра не ела, как будто мой язык поддастся и она заглотит его.