Эдвард разлил чай по кружкам и бросил в мою кубик сахара. Тот поднял волну. Подбросил каплю и успокоился. Эдвард поморщился. Сахар в чае казался ему чем-то плебейским, чем-то гадким, но он не докучал и не объяснял, как правильно. Во всей школе он был самым близким моим другом. Так близко подбирался только Федор. Но оставим его. Он в Москве, все в той же нашей 47-й школе, в которой я его бросил.
Эдвард гений. Гений в самом что ни на есть прямом смысле. Араб, ливанец, асексуал, шахматист, математик, музыкант, языковед, поэт, подросток. Этому всему пятнадцать лет, как мне. У него недосягаемый IQ, о нем писали в газетах, он учится, не покидая комнаты, просто потому что не хочет ходить до класса какие-то триста шагов. Домашнее задание приношу в обед я, а он до моего возвращения лежит и играет на электрогитаре. Я не слышу, настолько ли он хорош, как хвалится. От его черного «Ибанеза» тянется шнур к колонке, а из колонки поднимается другой, ведущий к его огромным шлемоподобным наушникам… Я, когда после уроков лежу и глазею на шпалы досок, поддерживающие его матрац, слышу только редкий глухой бой медиатора по струне – пилит соляк, наверное.
Эдвард асексуален. Он не бегает как собака с высунувшимся языком в поиске поспешной любви. Он как будто от природы сыт. Даже нет, он не был от природы голоден. Я ему завидовал по-доброму. Он объявил всякой пизде бойкот и не страдал от уныния. Слезы ревности не душили его. Пожар сердца не беспокоил сон. Он не вступал в рукопашный бой с одиночеством. Родительские двести франков он тратил по-умному – он их не тратил. Складывал. Ему нравилось само знание, что налички у него больше, чем у многих. Валера не в счет.
Эдвард – коренастый, низкорослый мальчик. Широкий в плечах. Нос его, пожалуй, даже больше моего, но он другой. Его нос библейский. Назвать его крючковатым равнялось бы богохульству. Это ближневосточный крюк, с опорными ноздрями – пойди у него носом кровь, понадобились бы пни, а не вата. Но он при мне не кровил. Перед выходом он дергает меня за рюкзак и останавливает.
– Забыл тебе сказать. Мою партию… защиту. Вчера опубликовали во «Французском ревью». Даже денег дадут.
– Чувак, – и мы встречаемся кулачками.
Я захлопываю дверь, и с той стороны доносится глухой звук струн. Родителям моим он нравится. Они знают его с моих слов. И не надо им знать, что мои «отлично» по математике и физике добываются Эдвардом в сортире. Он демонстративно решает мою домашку, пока гадит, потому что такое простое и бесполезное дело, как урок, не должно отвлекать нас от важного. Важное – это треп дождливого дня и лежание по разным полкам.
Свое «важное» я еще не нашел, а Эдвард нашел. Когда я возвращался с занятий, он запахивал свой ливанский халат, слезал с кровати и садился за наш сдвоенный стол. Щелкал включатель лампочки, и он, как гадалка с картами, принимался возить бумажки по столу, пытаясь восстановить хронологию им написанного. Были там и клочки туалетной бумаги, и салфетки, и выдранные из учебников страницы, и даже исписанная сигаретная пачка. Он писал затяжной белый стих на арабском – сатиру, как он мне объяснял. Называлась она «На фисташке в ад и обратно» и повествовала о горе-пророке, который обращал вино в воду, за что его били на свадьбах. Он читал сперва на арабском, по четыре строфы, затем на ходу переводил себя же на английский. Эдвард говорил, что на французском в его голове получается лучше, но щадил меня и мои возможности, зная, что мой IQ болтается в нижних пределах нормы и что за три месяца жалким французским я так и не овладел.