– Увижу, что ошиваетесь возле ее дома, Резников, удавлю, не посмотрю на протекцию. Еще и рябины напихаю. Только не в рот, а в…
– Специфические фантазии у вас, Вероника Витальевна, еще и с моим участием. Вижу, вас заводят альбиносы? – откликнулся от окна Белый. – Лучше скажите, что по свидетелям?
– Пацан и без того едва заикаться не начал, а вы его добить хотите?
– Ведь не начал.
– Не своевольничайте! – Астахова погрозила карандашом. – Я не погляжу на штрих-код. Может, это просто ничего не значащая татуировка? Может, это вы той ночью блуждали по лесу, а? По Лесу, я хотела сказать, – с нажимом повторила она. – Я знаю почерк перевертней.
– Ничего вы не знаете.
Белый прошел по кабинету, задвинул на место стул – детдомовские привычки въелись подкожно. Астахова сонно моргала, не то от табачного дыма, не то от потолочных ламп. Легавые больше лают, чем кусаются. А вот перевертни – кусают, и еще как.
– Завтра в десять! – прокричала Астахова. – И не опаздывайте!
Он мягко прикрыл за собой дверь.
Это сейчас Белый относился к чужой неприязни с философским спокойствием – иначе нельзя. Обида перерастала в раздражение, раздражение – в гнев, а гнев выворачивал нутро наизнанку. Тогда случались изменения, и они не всегда были привязаны к лунному циклу.
Впервые Белый почувствовал себя другим в детском доме.
Там вечно пахло канализацией, носками и пригоревшей кашей. На первом этаже жили дошколята, на втором – подростки. Как и все сироты, Белый выбегал навстречу гостям, что привозили в детский дом игрушки, игровые приставки, сладости и другие подарки, которые редко доставались Белому.
Он с малолетства чувствовал свою непохожесть. Его дразнили злее, чем прочих, называя Седым, Молью, Уродом, и, конечно, Белым. И куда чаще раздавали подзатыльники и отнимали детдомовскую еду, богатую калориями на бумаге, на деле же представляющую из себя плохо проваренную рисовую или манную кашу, непрожаренные котлеты, супы с плавающим в бульоне куском курицы или овощи, на которые особенно богата осень.
Он научился давать сдачи, за что сам неоднократно был наказан воспитателями, не слишком разбирающимися, кто зачинщик. Единственным человеком, кто был к Герману добр, оказалась пожилая воспитательница Вера Ивановна, с очками, вдвое увеличивающими ее блеклые глаза.
– Не ложися на краю, – мягко пела она, сидя подле его кровати, установленной возле окна, где между плохо сдвинутых штор пробивался свет уличного фонаря. – Придет беленький волчок и ухватит…
«Почему беленький, когда волк – серенький?» – хотел спросить Герман.
И забывал.
Ему снился лес – густой, непролазный, над которым висела покрытая запекшейся кровью луна. При виде нее замирало дыхание и сладко ныло в груди, и мальчик просыпался заплаканным и мокрым.
Еще Белый больно кусался – до крови. Зубы у маленького Германа были крепкими, здоровыми и очень острыми. Такими же острыми, как нюх.
Уже в пять лет он мог учуять с улицы, что готовилось на детдомовской кухне.
Она знал, как пахнет свежее, в белых прожилках, мясо, и отличал свинину от курицы. Он чуял, насколько свежие привозили картошку, морковь или капусту с многочисленных фермерских огородов – овощи, как правило, были перезрелые, скользкие и малосъедобные, пусть повара и проявляли чудеса смекалки, добавляя их в те или иные блюда. Капусту сироты ели до самой весны, добавленную в пироги, запеканку, супы и котлеты.
К восьми годам Белый дорос до титула детдомовского психа, с которым общались только на кухне: старшие сироты приносили ему тарелки, требуя сказать, есть ли в котлетах капуста и лук. За это Белый брал небольшие подношения в виде конфет или маленьких резиновых зверей. Зверям Герман отрывал головы и в этом видел особый акт мщения каждому обидчику, а конфеты прятал под матрас, потому что Вера Ивановна утверждала, будто из сладостей вылезают мышки и прогрызают в зубах дыры. Она же и научила прятать истерзанные игрушки.