Кто-то делает перерывы – мол, после завязки курится как впервинку. Кто-то переходит на трубку… Но трубка, по мне, – гигантская морока. Ее сначала правильно забей, потом раскури. А в конце трубку надо еще и почистить....

Есть еще жмых-жижа. Жижа она, потому что с виду – грязь цвета сажи. Жмых – потому что жмыхает. Да так иной раз жмыхнет, что голова кружится и колени не держат. А главное, проста как палка. Достал флакончик, откупорил, выдавил на ладонь жирную черную гусеницу – и вмазывай скорее в дёсны и ноздри.

Но вот обоняние отшибает насмерть. К счастью, не навсегда.

– Поганый врач твой Строжка, – подытоживаю я. – Где это видано, чтоб под жижей людей штопали?

– Где, где… – Лих фыркает. – В Прибехровье – везде. Это раньше мак был, а ныне не достать его с тех пор, как респы… Ну, республиканцы в Княжества вошли. Болтают, нескоро еще торгаши к нам с Запада потянутся. Выжимку багульника еще можно откопать, но вот цена…

– На Запад теперь дороги нет, – не люблю я обнадеживать. – Бывал в Кукушни́це? Шумный городок: всего десять вёрст до границы, так что лавок и базаров там – тысяча. А красивых девок, водки и веселья – десять тысяч…

– «Приезжай-ка в Кукушни́цу, чтоб примерить рукавицы»! – подскакивает Лих, брякнув ведром. – Точно, в песне какой-то дорожной было…

– Ага, «заворачивай в Вареник, присмотри жене передник», – киваю я. – Нет там теперь ничего. Вареник сожгли в первый день войны, а от Кукушницы оставили перекопанный пустырь. Дома же по бревнам раскатали и свалили в огроменный вал, кольев вдоль натыкали… а на кольях – знаешь что?

– Э-э, флаги?

– Ну да. Длинные и короткие. Гладкие и морщинистые. Из кожи сделаны – тех бедолаг, что границу думали перемахнуть.

– Курва… – морщится Лих. – Понятно, отчего столько предгорцев к нам валит.

– Еще бы, – сплевываю. – Это раньше некняги там крепостными были. А как Республика руки развязала – зверствовать стали похлеще хозяев.

– Откуда так шаришь, дядя? Жил там? Говоришь ты не как предгорец.

– В тюремной яме наслушался, – нехотя поясняю я. – После того, как в Кукушнице поймали.

– За мародерство? Разбой? Или как у нас – людей порезал?

– В этих вещах я, может, и мастак, но нет, не угадал. Попался разведотряду респов у самых Преждер. За языка меня приняли.

– Ты, что ли, тоже от войны бежал?

– Нет, – обрубаю резко. – На войну мне всё равно. Это от меня убежали.

– Понял. А ты, значит, типа, догоняешь?

– Догонял!

Тело мое дико рвется вперед – так, что цепь гудит. Лих вздрагивает, взгляд его устремлен к двери.

– Я догонял, слышишь?!

Сволочовка убегает всё дальше, прячется всё лучше. Но главное – продолжает тонуть в моей памяти. Нет ничего коварнее разлуки. Каждый новый день мне кажется, что я помню чуть меньше о той, которую поклялся отыскать. Раньше Шенна помогала освежить образы – но где она теперь?

– Ты это, – прокашливается Лих, – притормози, дурастый. Деваться тебе всё равно некуда: эта железка у тебя на шее и свинуша удержит.

– Выпусти меня, а? – собственные слова кажутся мне чужими. – Чего тебе моя неволя? Тебе б гулять, куролесить с бехровскими кокотками… А ты меня пасешь как овцу! Уж лучше дай мне уйти, парень. Свяжешься со мной – взвоешь. Это я по-дружески тебе…

– Да если б и мог, что с того? – Лих со вздохом встает, пинком подтолкнув ко мне ведро. – Ключа от ошейника у меня нету, а на воротах, с той вон стороны, Хорха стоит. Высунешь нос наружу, и он тебя по лестнице размажет. Я не шучу, дядя.

– Щенок, – цежу я. – Ты еще пожалеешь.

Лих, прислонившись к двери спиной, дважды ударяет по ней пяткой.

– Щенок не щенок, но тебе отсюда не смазать. И не глупи, ладненько? А то чуть только жмур в карцере, – он вздыхает, – так все заняты! Типа некому, кроме Лиха, жмуров выносить, понял?