– Да, это из нашего «Генриха VI»…

– Из твоего! В этих сценах я вовсе не брал участия. Я был тогда в Нидерландах.

И Шекспир улыбнулся: невольно впервые Марло нечаянно проговорился, где он бывает… Закрытый человек!

– Я вообще этой пьесы не числю за собой, учти! – сказал Марло даже с жесткостию некой. Мы только вместе развели немного. Остальное ты сам.

– Спасибо!

– А про «сердце тигра в шкуре лицедея»… Узнаешь свою фразу?

– «О, женщина с сердцем тигра…» Конечно, узнаю. Даже приятно!

– Чего тебе приятно? – зачитал еще:

– «кто считает, что способен помпезно изрекать свой белый стих, как лучшие из вас, и что он чистейший мастер на все руки» – и в своем воображении – слышишь? – полагает себя единственным «потрясателем сцены» в стране…

– Ну да, про меня. Моя фамилия Шекспир – «потрясающий копьем»… «Потрясатель сцены» почти… Смешно! Бедняга! Наверное, ему очень плохо пришлось…

– Помолись за него! Поставь свечку! Про меня он написал, что я содомит! То есть пидор! За это можно угодить в Ньюгейт! А я больше не хочу в Ньюгейт! Я там бывал! И эта грязь бродит по рукам наших собратьев! Слава богу, покуда не напечатано. Я сказал Четтлу, что если что-то не выбросит про меня, в мой адрес, я его прибью. Мне все равно, за что сидеть в Ньюгейте!

Уилл хотел напомнить ему, что он сам, Марло, несдержан на язык и несет черт-те что, и о своей жизни в том числе – и в любой компании! Но промолчал. Марло все равно не стал бы от этого ни лучше, ни хуже.

Помолчали. Впрочем, недолго. Оба были задеты, хотя и по-разному.

– И ты все равно жалеешь его?

– Должно быть. Неприятно, конечно, но… Что делать, я – сын перчаточника. Мой отец ремесленник, и я ремесленник. Мне необязательно нравиться кому-то… Мне важно только, чтоб покупали перчатки.

– Странно! – вдруг сказал Марло. – Ты сын перчаточника, я – башмачника из Кентербери. А подлец Грин был сыном шорника. Странно!

Он хотел досказать еще, что пришел другой век, общество меняется и Англия меняется… Ремесленники бросились учить своих детей, чтоб они заняли в обществе достойное место. Посмотрим, что выйдет! Не досказал.

А Шекспир стал думать – ему начинают завидовать. Вроде приятно, чего-то достиг. А с другой стороны, был сам не рад: он всегда опасался зависти.

Марло озлился снова:

– Подельнички наши! Как в аду, ей-богу!

– Кстати, что у тебя с «Фаустом»? – спросил Шекспир. Может, хотел перевести разговор.

– Что – что? Не печатают, не ставят. Райт отказался печатать in-kvarto. Филд тоже боится.

– А что там такого страшного?

– Наивность вы все! Забыл, кто мы? – и зачитал наизусть, с торжественностью:

Мы те, что пали вместе с Люцифером,
На Господа восстали с Люцифером
И осужденье терпим с Люцифером!..

– Но это ж только народная сказка? Или не так?

– Это для тебя – народная сказка! А у меня Фауст спрашивает Мефистофеля: «Ты объясни, где, собственно, этот ад? И как тебя-то отпустили оттуда? Самого?» А Мефистофель ему:

О нет, здесь ад, и я всегда в аду!
Иль, думаешь, я, зревший лик Господень,
Вкушавший радость вечную в раю,
Тысячекратным адом не терзаем?..

– Так что, они Бога боятся? Печатники? – спросил Шекспир серьезно.

– Святая наивность! – бросил Марло покровительственно. – Бога давно никто не боится. – Только власти!

И быстро ушел. Он всегда так – сваливался, будто с небес, и так же быстро исчезал неизвестно куда.


Но Бог все же рассердился, должно быть, и в конце 92-го наслал на Англию чуму. Больше всего был поражен Лондон. Естественно – самый большой город, около шестидесяти тысяч… Теперь он таял на глазах. Люди мерли, как мухи.

На улицах пахло миазмами и какой-то вонючей жидкостью, которой поливали тротуары пред домами. Люди старались укрывать лица, пряча их в шарфы или шейные платки, особенно при встрече с другими. Они откровенно боялись друг друга.